Дом паука - Пол Боулз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Знаете, Джон, на вашем месте я вряд ли бы пошел. Думаю, это не очень благоразумно в данный момент.
— Но я должен, — сказал Стенхэм. — Забирайтесь обратно в ванну, увидимся завтра.
Улицы были безлюдны. Стенхэм шел, стараясь держаться поближе к стенам, избегая текущих посередине потоков. Чем ближе он подходил к реке, тем полноводнее они становились; в конце концов, ему пришлось вернуться и отыскать место, где можно было перейти улицу. Потом двинулся в прежнем направлении, еще немного — и он оказался бы по колено в воде. Несколько попавшихся навстречу прохожих тоже были слишком заняты передвижением по улице и не обратили на него внимания.
Нелегко было подниматься по крутым улицам Зекак эр-Румана: грязь была ничуть не меньшей преградой, чем вода, и Стенхэм постоянно соскальзывал назад. За мокрыми стенами домов и наверху на террасах петухи кукарекали как ни в чем не бывало, и маленькие летучие мыши петляли вокруг редких уличных фонарей. Выйдя на Талаа, Стенхэм увидел, что здесь так же пустынно, как и на боковых улочках: ставни на всех лавках были заперты, и только время от времени встречался одинокий человек, молча сидящий рядом со своим ослом, грудой угля или связкой циновок. Даже нищих, которые обычно сидели на корточках возле источника перед поворотом в переулок, где стоял дом Си Джафара, сегодня вечером не было видно. Стенхэм посмотрел на часы и увидел, что уже почти восемь. Если бы сейчас было одиннадцать, и он уже шел обратно в гостиницу! Бесконечные вечера у Си Джафара были мучительны, Стенхэм боялся их почти так же отчаянно, как большинство людей боится визита к зубному врачу. Разговор носил характер в высшей степени необязательный, и само собой разумелось, что все сказанное ни в коем случае не должно быть искренним; если у кого-то вдруг вырывалось что-то, похожее на правду, то это происходило по чистой случайности. Иногда Стенхэм пытался расспросить членов семьи о местных обычаях, но и тогда обнаруживал, что они лгут ему, намеренно выдумывают разные небылицы, наверняка чтобы от души посмеяться над ним, после того как он уйдет. Тем не менее, все относились к нему очень тепло, даже если их дружеские чувства и проявлялись в обычной церемонной манере, и Стенхэм решил, что ему даже полезно испытывать свое терпение, сидя среди них и учась болтать и перешучиваться на их уровне. Если бы его спросили, почему он считает благотворным заниматься этим с таким усердием, он, скорее всего, ответил бы, что теория без практики бессмысленна. Си Джафар и его семья были типичными марокканскими буржуа, которые оказали Стенхэму небывалую честь, распахнув перед ним двери своего дома. (Ему случалось даже несколько раз видеть жену и дочерей хозяина без покрывал, теток и бабушку — почтенную древнюю даму, которая ползала по всему дому на четвереньках.) И Стенхэм считал, что ему не стоит пренебрегать любой возможностью лишний раз повидать этих людей.
Мосс как-то сказал ему: «Вам мусульмане не могут сделать ничего дурного», и, невесело рассмеявшись, Стенхэм согласился, про себя подумав, что если это и так, то ничего хорошего они тем более сделать не могут. Они поступали, как считали нужным, Стенхэму это казалось трогательным и в то же время нелепым. Единственными, кого он считал себя вправе судить, а потому ненавидеть, были те, кто старался так или иначе продемонстрировать свою приверженность западному образу мыслей. Этих вероотступников, болтавших об образовании и прогрессе, предавших идею статичного мира ради мира динамичного, следовало бы тихо казнить, чтобы власть ислама могла длиться спокойно и беспрепятственно. Даже если Си Джафар и его сыновья за плату оказывали французам какие-то услуги, это вовсе не порочило их в глазах Стенхэма — по крайней мере, до тех пор, пока они продолжали жить привычной жизнью: сидели на полу, ели руками, готовили и спали сначала в одной, потом в другой комнате, или в просторном дворе с фонтанами, или на крыше, ведя жизнь кочевников в чудесной раковине своего дома. Если бы только он почувствовал, что они способны утратить глубокую озабоченность настоящим и перенести упования в будущее, он тут же утратил бы к ним интерес и обвинил их в продажности. Чтобы угодить ему, мусульмане должны были следовать узким путем, никаких отклонений не дозволялось. В разговоре с ними он никогда не упускал возможности лишний раз побранить христианство и все, что оно с собой несло. Ему доставило огромное удовольствие, когда, удивленно переглянувшись и покачивая головами, они сказали: «Этот человек понимает жизнь. Перед нами христианин, который видит пороки своего народа». В этой связи часто возникал вопрос: «А не хотели бы вы стать мусульманином?» Вопрос этот повергал Стенхэма в глубокое недоумение, так как он полагал, что еще меньше готов принять эту веру, чем какую-либо другую: она требовала смирения и покорности, которые он мог представить себе лишь умозрительно. Он восхищался их верой, но никогда не примерял к себе. Дисциплина ради дисциплины, бездумное и радостное повиновение деспотичным законам — все это было похвально, но не годилось для него, это он понимал. Слишком поздно; даже его предки, жившие столетия назад, сказали бы то же самое. Кто был прав, а кто нет — он не ведал, да не очень-то это его и заботило, но он точно знал, что мусульманином быть не может.
И все же Стенхэму казалось, что именно это делает его общение с ними столь желанным и целительным. Именно это придавало его интересу к ним характер навязчивой идеи. В них он видел воплощение чуда: человека в мире с самим собой, довольного тем, как ему удалось разрешить жизненные проблемы; их довольство сквозило во всем: в том, что они не задавали вопросов, в том, что принимали бытие во всей его свежести, каким оно открывалось каждое утро, в том, что не старались узнать больше, чем необходимо для повседневной жизни, и скрыто полагались на конечную и абсолютную закономерность всего сущего, включая человеческое поведение. Их довольство жизнью было для него чудом — темным, драгоценным, непроницаемым пятном, за которым крылась их суть и которое окрашивало все, чего бы они ни коснулись, превращая их простейшие действия в нечто завораживающее, точно взгляд змеи. Стенхэм понимал, что постичь глубины этого чуда — задача бесконечная, поскольку, чем дальше вы вторгались в их мир, тем яснее становилось, что для того, чтобы познать его, надо радикально измениться самому. Ибо просто понять их было недостаточно; надо было научиться думать, как они, чувствовать, как они, и без всяких усилий. Это могло стать делом жизни, причем делом — и Стенхэм прекрасно понимал это, — от которого он рано или поздно устанет. Тем не менее, он считал это первым шагом на пути к пониманию людей. Когда он сказал это Моссу, тот разразился смехом.
«В душе вы по-прежнему тоталитарны». Порой казалось невероятным, что Мосс всерьез предъявляет ему такое обвинение; конечно же, он говорил это исключительно из желания поставить все с ног на голову, зная, что на самом деле все наоборот. Но если все обстояло именно так, то почему эта мысль не давала ему покоя, как заноза? Стенхэм пытался вернуться вспять, припомнить, не произнес ли он когда-нибудь необдуманное слово, которое впоследствии могло дать Моссу повод превратно истолковывать другие его замечания; разумеется, это было бесполезно — такого ни разу не случалось. «Может, он и прав», — сказал про себя Стенхэм, прислушиваясь к эху своих шагов в крытом переходе. Если «тоталитарность» означала привычку оценивать личность по результатам ее деятельности, а каждую частицу человечества — по шкале созданной ею культуры, то Мосс был прав. Не было иных критериев для определения права того или иного организма на существование (и, в конечном счете, любое суждение, высказанное человеком по поводу другого, сводилось к признанию этого права). Если, к примеру, он сокрушался, услышав об очередном взрыве бомбы или перестрелке на улицах Касабланки, то вовсе не потому, что жалел погибших, которые, сколь бы душераздирающе они ни выглядели, продолжали оставаться безымянными, а потому, что каждый кровавый инцидент, пробуждая политическое сознание уцелевших, приближал вымирающую культуру к концу. Он припомнил случай, когда они заговорили о войне, и сказал: «Людям, в отличие от произведений искусства, можно найти замену». Мосс был возмущен и назвал Стенхэма бесчеловечным эгоистом. Возможно, это была одна из немногих бездумно брошенных фраз, которую Мосс запомнил и от которой отталкивался в своих обвинениях. Надо будет вернуться к этому вопросу в подходящий момент. А вот и дом Си Джафара. Ухватившись за железное кольцо, Стенхэм дважды постучал в дверь.