Сандро из Чегема. Книга 2 - Фазиль Искандер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну и силища, – сказал один из тех, что приседал на корточки, – заживо нас похоронил…
– Так мы ж дети войны, – отшутился второй, – а Кязым николаевский, на мясе вырос…
Да, Кязым знал, что все еще силен, но сердце у него ни к черту не годилось. После особо тяжелой работы или крепкой выпивки оно слишком давало о себе знать. Да и сейчас он несколько минут сидел на корточках, стараясь отдышаться.
Отдышавшись, он наклонился и стал рассматривать большую опухоль, вздувшуюся у самого вымени.
– Держи ее, – сказал Кязым и стал, осторожно нажимая на сосцы, выдаивать корову. Корова вздрагивала при каждом нажиме и тихо стонала. Молоко было розовым от крови. Отдоив ее, он потянулся за ножом, вытащил его, переложил в правую руку и стал поглаживать место опухоли, стараясь понять, куда брызнет гной, чтобы не оказаться на его пути. Он поднес к опухоли нож.
– Сейчас изо всех сил держите! Особенно задние! – приказал он ребятам.
Двое парней придерживали корову за задние ноги, один за передние, а один за рога, чтобы она не ушиблась, ударившись головой о землю.
Кязым полоснул острым как бритва ножом вдоль по опухоли. Корова сдавленно мыкнула и дернулась изо всех сил. Фонтан гноя выхлестнул из раны.
– Крепче держите! – яростно заорал Кязым и еще раз полоснул ножом по опухоли, на этот раз поперек первого надреза. Теперь гной шел вместе с кровью.
Кязым обеими руками сдавливал живот коровы вокруг раны, чтобы как можно больше крови и гноя вышло из нее. Корова стонала, как человек. Кязым взял в руки бутылку, открыл ее и, опять приказав ребятам как можно крепче держать корову, стал медленно вливать в рану огненную чачу. Корова то и дело вздрагивала, шумно отдувалась, стонала. Он вливал долго, замедленно, стараясь, чтобы водка как можно глубже проникла в распахнутую рану.
– Хоть бы нам немного оставил, – пошутил один из парней. Кязым оставил его слова без внимания. Такая шутка по абхазским обычаям считалась фамильярной.
Корову отпустили и отошли на несколько шагов. Она полежала, полежала, а потом, пару раз дернувшись, перевернулась на живот, встала на ноги и отошла на несколько шагов. Почуяв кровь, собака стала медленно подходить к тому месту, где до этого лежала корова.
– Прочь! – прикрикнул на нее Кязым, и собака, отпрянув, отошла на середину двора, дожидаясь, когда они отойдут от коровы. Но тут жена Кязыма принесла на лопатке горячую золу из очага и тщательно присыпала те места, куда пролилось молоко, кровь и гной.
На следующее утро Кязыма разбудил радостный голос жены.
– Рыжуха пасется! – крикнула она, входя в комнату, где он лежал.
Кязым встал, оделся и вышел на веранду. Корова паслась посреди двора. Если приглядеться, можно было понять, что она не так охотно щиплет траву, как обычная корова, но все-таки это был явный признак, что она выздоравливает.
Пока он умывался, к ней подошел теленок, но она на этот раз, не дожидаясь, когда он ткнется ей в вымя, бодро отошла от него на несколько шагов и снова стала щипать траву. Теленок постоял, словно все еще силясь понять, что случилось с матерью, а потом стал вяло пощипывать траву.
Жена с ведром и хворостиной в руке пошла на скотный двор доить коз.
– Лошадь не выпускай! – крикнул он ей, утираясь полотенцем.
– Куда это ты собрался? – обернулась Нуца.
– Куда надо, – сказал он и прошел на кухню.
Восемнадцать лет он жил со своей женой, и она, ревнуя его ко всем его делам, не относящимся к дому и хозяйству, всегда пыталась отлучить его от этих дел, и хотя за все эти годы ей ни разу не удалось это, она так и не смирилась и не оставляла своих упорных, хотя и обреченных попыток.
Он зашел на кухню, разгреб спрятанные в золе еще не погасшие угольки, потом вышел на кухонную веранду и принес оттуда охапку дров и сухих веток. Сгреб угольки и, дуя на них и накладывая сверху пучок наломанных веток, выдул огонь и, когда он как следует занялся, подложил дров.
Потом он зашел в кладовку, где на стене гирляндой висела низка сухого табака. Выдернув из нее охапку листьев и вернувшись на кухню, он сел верхом на скамью. Беря из вороха табачных листьев по одному листу, он клал его на скамью, разглаживал своей большой ладонью, а затем придавливал растопыренными пальцами, другой же рукой, взявшись за черенок, осторожно, чтобы не повредить лист, отпарывал его вместе со всеми прожилками, вылезающими сквозь его растопыренные пальцы. Отпарывая черенки, он аккуратно складывал листья, как складывают деньги, и, может быть, получал от этого не меньше удовольствия, чем торговец, приводящий в порядок шальную выручку, или удачливый игрок. Потом он перегнул всю пачку, что тоже нередко проделывают владельцы денег, и не только шальных, и, вынув свой нож, с хрустом перерезал ее, что полностью исключает всякое, даже отдаленное сходство с действиями владельцев денег.
Сложив перерезанную пачку листьев и сравняв их по срезу, он стал тонко состругивать табак. Нарезав его до последнего маленького комочка, который он вместе с черенками отшвырнул в огонь, он разрыхлил и распушил руками кучерявящиеся стружки табака и, вынув из кармана свою большую кожаную табакерку, плотно набил ее.
Как и всякому истинному курильщику, эта возня с табаком доставляла ему удовольствие. Он вынул клочок газетной бумаги, оторвал от нее на цигарку, промял в пальцах, насыпал табаку, свернул, прикурил от огня и с удовольствием затянулся.
Вошла жена с полным ведром молока.
– Пора бы разбудить твоих лежебок, – сказал он, вставая.
– Оставь детей, – ответила Нуца, переливая молоко сквозь цедилку в котел, – пусть спят до завтрака.
Он снял с кухонной стены уздечку и вышел во двор.
– Куда это ты собрался? – крикнула жена ему вслед, голосом заранее осуждая его поездку.
– В правление, – ответил он, не останавливаясь.
– Что это ты там потерял? – крикнула она вслед его стройной, высокой фигуре, пересекающей двор. Он ей ничего не ответил.
С тех пор, как его любимая лошадь Кукла, во время войны мобилизованная для доставки боеприпасов на перевал, вдруг сама вернулась домой, до смерти замученная, со стертой спиной, а главное, он был в этом абсолютно уверен, со сломленным духом, с навсегда испорченными скаковыми качествами, он дал себе слово никогда не заводить лошадей. Ни один человек в мире не знал, как он пережил тогда порчу любимой лошади, и он дал себе слово больше никогда в жизни не заводить лошадей. Куклу он продал, чтобы вид ее не терзал душу.
И все-таки недавно его друг Бахут, который тоже был лошадником и кое о чем догадывался, предложил ему эту лошадь.
– Посмотри, – сказал Бахут, – не понравится – вернешь, а понравится – купишь…
После той последней лошади он боялся полюбить какую-нибудь лошадь. И он старался к этой лошади относиться как к обычной домашней скотине, и как будто это ему удавалось, но что-то во всем этом было не то. Лошадь была хорошая, и ему, прирожденному лошаднику, надо было породниться с ней, но память о той боли вызывала боязнь ее повторенья, и он удерживал себя. И это в глубине души его порождало ощущение вины перед лошадью, и он был уверен, что сама лошадь чувствует его несправедливое равнодушие к ней, его холодность. Разумеется, ни одному бы человеку в мире он не признался в этом. Он был прирожденный лошадник и до войны неоднократно брал призы на скачках, но с этим, он считал, навсегда покончено.