Багровый лепесток и белый - Мишель Фейбер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Оооо, нет, не спеши, — стонет она, удерживая его под тканью. — Мои груди горят, им нужен ты.
Он начинает полизывать их — ласково, благодарение Бoгy. Конфетке попадались мужчины, которые набрасывались на ее соски так, точно те были яблоками, только что вынутыми из бочонка. А у этого губы мягки, язык гладок, зубы почти незаметны. Безвреден, насколько это возможно для мужчины, и с кучей наличных денег. Что ж, если ему нужна ее подпись на контракте, так почему бы эту подпись не поставить?
Но, Иисусе, он не должен увидеть бумаги, лежащие на письменном столе. Что и говорить, мать, дернув в такую рань за шнурок, застала ее врасплох. Она спала без задних ног, глубоко зарывшись в подушку. Не могла же она, еще сонная, прибираться на столе. Все, что ей было по силам, это спуститься вниз, не сломав себе шею. И для чего было прибираться? Откуда могла она знать, что ей предстоит принести обет вечной верности одному-единственному мужчине?…
Все так, однако в будущем следует быть осторожнее: нельзя оставлять бумаги на виду, позволяя ему совать в них нос. Что там лежит поверх всего прочего? Конфетка пытается зримо представить себе это, пока приподнимает подол халата, чтобы ее мужчина глотнул воздуху… Неужели та дрянная брошюрка насчет… о Господи, да! Конфетка внутренне отшатывается от этой мысли, — если ей не удастся выставить Уильяма, он может сунуть в брошюрку нос.
На секретере Конфетки лежит раскрытым медицинский трактат, украденный ею из читального зала публичной библиотеки на Тревор-сквер. Сам текст Уильяма не удивит, он скорее всего читал такое и прежде:
Ни одна женщина не может стать серьезным мыслителем без ущерба для ее предназначения — зачатия и воспитания детей. Слишком часто видим мы среди «мыслящих» женщин молодых калек или существ по сути своей двуполых, существ, которые могли бы, избери они для себя иную стезю, обратиться в здоровых жен.
Так давайте же затыкать себе уши, едва заслышав голоса сирен, предлагающих нам увеличить размеры женского умственного труда, заплатив за это тщедушием, слабостью и хворями нашей расы. Исправная и здоровая матка принесет Будущему куда больше пользы, чем любые количества дамской писанины.
Нет, не сам текст, но написанные рукой Конфетки замечания на его полях — вот чего ни в коем случае не должен увидеть новый ее благодетель — «Напыщенный олух!» там, «Тирания!» здесь, «Вранье, вранье, вранье!» повсюду и начертанное в конце, под гневной чернильной кляксой: «Мы еще посмотрим, старый, вшивый дурак! Приближается новый век, в котором ты и тебе подобные СДОХНУТ!»
* * *
Обшаривая в поисках коробки с пиявками отделения саквояжа, доктор Керлью замечает под кроватью своей пациентки обложку журнала, им к чтению не утвержденного. (Это «Лондонское периодическое обозрение», которое Агнес читает по причине совершенно невинной — из желания выяснить, что ей полагается думать о новых картинах, увидеть которые она не смогла, новых стихах, которых не читала, и недавних событиях, свидетельницей коих не стала, — на случай, если в следующем Сезоне кто-нибудь поставит ее в неловкое положение, осведомившись, что она обо всем этом думает.)
— Прошу прощения, миссис Рэкхэм, — произносит доктор, так до сих пор и не уяснивший, что она его больше не слышит. И, подняв оскорбившее его чувства издание с пола, подносит оное к ее незрячим глазам. — Это ваш журнал?
Ответа доктор не ждет — он сделал своей пациентке внушение и никакие оправдания выслушивать не расположен. Да если бы он нашел под кроватью Агнес не «Лондонское периодическое обозрение», а «Тень Архлидиата» миссис Генри Вуд или иную чушь подобного рода, разницы это не составило бы никакой. Чтение, чрезмерно возбуждающее, чтение, требующее чрезмерных усилий, чтение чрезмерно трогательное, слишком частые купания, слишком частое нахождение под солнцем, тесные корсеты, мороженое, спаржа, грелки для ног — все это и многое иное приводит к расстройствам матки. Впрочем, не важно, в его распоряжении имеется целительное средство.
С мгновение доктор Керлью оценивающе вглядывается в участок белой кожи за ухом Агнес, затем точным движением помещает на него первую пиявку. Именно этот неподходящий момент выбирает она, чтобы на свой страх и риск вынырнуть из сна — посмотреть, не стал ли за прошедшее время вновь безопасным наружный мир. Она видит плывущую к ней по воздуху, сжатую щипчиками пиявку и перед тем, как снова впасть в забытье, ощущает холодное прикосновение инструмента к заушью. И хотя почувствовать, как присасывается к ней пиявка, Агнес не может, она, тем не менее, воображает, как к ее голове поднимается изнутри жидкая спиралька крови, похожая на елозящего в вязкой жиже алого червя.
Руки доктора мягко поворачивают ее приникшую к подушке голову на сто восемьдесят градусов, ибо процесс надлежит повторить и с другой стороны.
— Приношу мои извинения, миссис Рэкхэм.
Но Агнес даже не шевелится — ее путешествие стремительно подходит к концу. Два старика тащат носилки с нею от стоящего в сельской глуши вокзала железной дороги к воротам Обители Целительной Силы. Монашенка спешит отворить их — огромные железные створки, заросшие плющом и алтеем. Старики мягко опускают носилки на залитую солнцем траву, сдергивают шапки с голов. Монашенка опускается рядом с Агнес на колени, кладет прохладную ладонь ей на лоб.
— Милое, милое дитя, — с любовной укоризной выговаривает она. — Что же нам с тобой делать?
Растративший любовный пыл Уильям обретает возможность получше разглядеть свою добычу, изучить ее в нежных частностях. Ресницы Конфетки неподвижны, она лежит, точно в люльке, на его руке. Уильям ерошит пальцами ее волосы, любуясь неожиданными оттенками, скрытыми в их красноте: прожилками чистого золота, светлыми прядями, темными каштановыми нитями. Такой, как у нее, кожи он не встречал никогда — на каждой ее конечности, на животе и на бедрах виднеются… как бы их обозначить? Тигровые полосы. Конфетка обвита геометрическим узором шелушащейся сухости, которая чередуется с рдеющей кожей. Полосы эти симметричны, они словно нанесены на кожу Конфетки кропотливым эстетом или африканским дикарем. (Доктор Керлью, будь он здесь, сказал бы Уильяму — или Конфетке, — что она страдает незаурядно развитым псориазом, который пересекает местами диагностическую границу, переходя в заболевание более редкое и диковинное, именуемое ихтиозом. Он мог бы даже прописать дорогую мазь, которая возымела бы на трещинки, покрывающие руки Конфетки, и на чешуйчатые полоски, что облекают ее бедра, действие не большее, чем дешевое масло, которым Конфетка и без того уже пользуется.) Уильяму же эти узоры представляются обольстительными и уместными знаками ее животной натуры. Она и пахнет, как животное: вернее так, как животным полагается, по представлениям Уильяма, пахнуть — до общения с ними он не охотник. От промежности ее исходит густой и сладкий запах, в волосах лобка поблескивают капли испарины — и его семени.
Уильям приподымает голову, чтобы получше разглядеть ее груди. Лежащая навзничь, Конфетка выглядит почти плоскогрудой, однако соски у нее полные, явственно женские. (Когда же она ложится ничком, у него появляется и за что подержаться.) Сказать по правде, он восхищается каждым вершком ее тела: эта женщина едва ли не для того и создана, чтобы доводить его до оргазма.