Гортензия в маленьком черном платье - Катрин Панколь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, с другой стороны, я могу вспомнить все до последней подробности. Каждую деталь, каждую фразу, сказанную в тот день, когда миссис Хауэлл отвела меня туда, в паб, чтобы познакомить с отцом».
Дункан Маккаллум был высоченный, широкоплечий, настоящий великан, с красной одутловатой физиономией. Глаза у него были так налиты кровью, что было непонятно, какого они цвета. Зубы пожелтели от сигарет, спереди одного не хватало. Над килтом в синюю и зеленую клетку выпирало круглое брюхо. Черный жилет и куртка были грязные и засаленные, на длинных гольфах – нелепые, сбившиеся набок красные помпоны. Старый клоун – так назвала его миссис Хауэлл. Старый клоун со шрамом…
– Эй ты! Англичанка! – воскликнул Дункан Мак-Каллум, когда увидел, что они вошли в паб. – Опять явилась провожать меня до дому?
Потом он перевел взгляд на меня и снова взревел:
– А это еще кто такой?!
Я откашлялся. Слова мне не давались.
– Ты пришел со старой англичанкой?
– Я… я…
– Да он никак язык проглотил! Или старуха ему язык откромсала! – обернулся Дункан Маккаллум к бармену. – Бабы – зло. Даже старые. Чик-чик, и языка как не бывало. А то и чего другого!
Он расхохотался и поднял свою кружку в мою сторону.
– Чокнемся, малыш? Или так и будешь стоять столбом?
Я подступил ближе. Миссис Хауэлл тихо, почти беззвучно прошептала:
– Дункан, познакомься, это твой сын Гэри… Помнишь, у тебя есть сын?
– Еще бы не помнить, бабка! Ты мне еще давеча напомнила, когда я спьяну не мог дойти до дому…
Потом он посмотрел на меня. Его глаза сузились, как бойницы в крепостных стенах. Он снова обернулся к бармену:
– Слыхал, Эван, сынок у меня объявился! Плоть от плоти! А? Каково?
– Дело хорошее, Дункан.
– Еще один Маккаллум… Как тебя звать, сынок?
– Гэри.
– Гэри, а дальше?
– Гэри Уорд, но….
– Тогда какой ты мне сын? Маккаллумы фамилии не меняют, это тебе не бабы! Маккаллумами рождаются, Маккаллумами умирают. Точка! Уорд, Уорд… И фамилия-то какая-то английская. Помню, была такая англичаночка, легкая на передок, все ныла, что я ей ребенка сделал, – это, что ли, твоя мамаша?
Я не знал что оветить.
– Это твой сын, – тихонько повторила миссис Хауэлл.
– Если его звать Гэри Уорд, он мне никто!
– Ты же не признал его при рождении! Как прикажешь ему зваться?
– Маккаллумом, как я! Вот тоже выдумает!
И он громогласно обратился к завсегдатаям, которые сосредоточенно смотрели футбол с кружками в руках.
– Эй, мужики! Слышите?! У меня тут, кажись, сын… Правда, у меня их, должно быть, немало… Маккаллумы не одну бабу осчастливили! Тем лишь бы ноги раздвигать!
Я покраснел. Мне хотелось только одного: уйти. Миссис Хауэлл удержала меня за рукав.
– У тебя есть сын, Дункан Маккаллум, вот он перед тобой. Кончай набираться, поговори с ним толком!
– Молчать, старая дура! Я сам решаю! Никогда еще такого не было, чтобы баба была Маккаллуму указкой…
– Пойдемте сядем где-нибудь, – предложил я, приблизившись. – Посидим, поговорим…
Маккаллум расхохотался.
– Посидеть с тобой, Гэри Уорд? – хохотнул в ответ Дункан. – Да я в жизни не пил с англичанином! И прибери руки, не трогай меня, а то получишь кулаком в рожу.
– Дурак ты, Дункан Маккаллум, стоеросовый, – воскликнула миссис Хауэлл. – Ты не стоишь такого сына. Пошли, Гэри.
И они вышли из бара.
Уже потом я узнал, что в эту же самую ночь Дункан Маккаллум покончил с собой, выстрелив из револьвера себе в рот, и так и остался лежать на диване в прихожей. Таким образом он оправдал старинный родовой девиз: «До смерти не изменюсь».
Он заметил белку, которая недоверчиво смотрела на него с порога. Она несла свой серый хвост, как плюмаж, над головой. В лондонских парках белок полно. Уж он это прекрасно знает, у него была привычка прогуливаться в одиночку по Гайд-парку, пока его мать была в гостинице с любовником. Она говорила: «Мне нужно увидеться с другом», приказывала ему сидеть тихо, никуда не уходить из холла, но стоило ей скрыться, как он отправлялся на улицу. Бежал в парк. Беседовал с белками, кормил их, рассматривал. Они скакали, как кенгуру, и бегали, как крысы. Он мог ждать очень, очень долго, пока белка не подходила, чтобы поесть у него с руки. А потом еще одна и еще. Они ссорились между собой. Царапали ему ладонь когтями, оспаривая право завладеть орешком или кусочком хлеба. А потом убегали, воровато оглядываясь, чтобы убедиться, что за ними никто не следит. Словно воры.
Он вспомнил себя, сидящего с крошками на ладони, задержавшего дыхание, чтобы не спугнуть белку, которая царапала когтями его руку. Он вдруг почувствовал нежность к этому мальчугану, бродящему по парку. Захотелось задать ему много разных вопросов. Может быть, получится с ним поговорить, с ним явно будет полегче, чем с другими людьми.
Это неплохая мысль.
Он сегодня вечером будет играть для того маленького мальчика. Он попросит его задать ему самый первый вопрос.
Как мать могла оставлять его одного в вестибюле отеля, чтобы встречаться с любовником. Как подобное вообще могло происходить?
* * *
В этот день, 30 апреля, в Париже грустил Гробз-младшенький.
Невыразимая тоска охватила его, лишив чудесного аппетита ко всему интересному в жизни, аппетита, помогающего развиваться и никогда не уставать. Гробз-младшенький утратил вкус ко всему. Губы его сложились в страдальческую гримаску, плечи опустились, нос вытянулся. Ни научные исследования, ни мудрые мысли, ни измышления его быстрого и лукавого ума больше не способны были его развлечь. В душе царила печаль. Он свернулся на краю письменного стола, посасывая край тряпки, которая служила ему чем-то вроде любимой игрушки. Он окрестил ее Баттерфляй. Хоть Баттерфляй и была просто старой тряпкой, ее мягкая и вытертая ткань успокаивала Младшенького, вдохновляла, помогала воспарить над землей, сочинить новые химеры, которые потом можно было бы воплотить в жизнь.
Он перевернулся на другой бок и вздохнул.
– Я даже не притронулся к чудесному пюре, которое мать приготовила мне на ужин, – сказал он вслух, его самого огорчало это отсутствие аппетита. – Значит, если я потерял вкус к еде, то скоро погибну. Семейное предприятие тоже развалится, поскольку все сейчас упирается в меня. Кто, если не я, сможет провести в жизнь нововведение или дать жизнь новому изобретению, а, Баттерфляй? Отцу уже много лет, а мать не настолько сноровиста, чтобы суметь защититься от всех проблем и поддержать предприятие. Все лежит на моих плечах.
Старая тряпка не дает ответа. Младшенький воспринял ее молчание как знак согласия и окончательно поник.