Ланарк: жизнь в четырех книгах - Аласдар Грэй
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день он проделал это трижды. Мисс Маклаглан отправила матери Toy телеграмму, и та через день приехала. Стоя возле его постели и с печальной улыбкой глядя на него сверху вниз, она покачала головой:
— Что, сынок, расклеился? — Toy улыбнулся в ответ. — Бедняжечка мой. Поправишься чуть-чуть — и я с тобой останусь, побуду немножко. Вот и повод для отпуска.
Toy переместили в большую комнату с низким потолком, где стояли две кровати. Одна была отведена ему, на другой расположились Рут с матерью. Ночью, когда потушили свет, Рут попросила:
— Спой нам, мамочка. Ты уже сто лет нам не пела.
Миссис Toy спела несколько колыбельных, потом разные сентиментальные песенки равнинной Шотландии — «Лови овец», «Тише, пташечка, пой», «Не тартан мой». Когда-то миссис Toy получала премии на музыкальных фестивалях, а сейчас могла брать высокие ноты только вполголоса, почти что шепотом. Она запела было «Красавчика Джорджа Кэмпбелла», который начинается с пронзительно-жалобной ноты, но голос у нее сорвался, начал фальшивить, она умолкла и рассмеялась:
— Ах, теперь это не для меня. Я уже состарилась.
— Нет! Не состарилась! — хором запротестовали Рут и Toy.
Эти слова их встревожили.
Миссис Toy заметила:
— Давайте лучше попробуем поспать.
Toy, тяжело дыша, откинулся на подушки. Когда он закашлялся, миссис Toy с надеждой сказала:
— Хорошо, сынок, хорошо, откашляйся как следует, сплюнь мокроту. — И потом: — Ну вот, теперь тебе лучше, правда?
Откашляться как следует и сплюнуть мокроту Toy не удалось, и лучше ему не стало, а сознание того, что мать не спит, озабоченная его болезненной одышкой, только ухудшало его самочувствие. Он постарался лежать как можно спокойней, накапливая в горле комки слизи; с соседней кровати не доносилось ни звука, и он решил, что мать заснула, однако стоило ему разок украдкой кашлянуть, раздался скрип: конечно же, мать не спала и чутко вслушивалась.
Вдруг Toy резко сел в постели и расхохотался в темноте. Он долго размышлял о ключе — носился с ним в мечтах, а теперь разом увидел все мироздание, проник в суть вещей. Выразить увиденное словами было трудно, но ему хотелось с кем-то поделиться открытием.
— Все есть ненависть, — сонно забормотал он. — Мы целиком состоим из ненависти, мы — огромные шары, надутые ненавистью. Связанные вместе ленточками, которые Рут носит в волосах.
Обе женщины вскрикнули.
— Теперь ясно, — проговорила миссис Toy звенящим голосом. — Мы едем домой. Едем домой завтра же. Должен же найтись кто-нибудь, кто знает, как его вылечить.
— Ты эгоист, законченный эгоист! Тебе ни до кого нет дела, кроме себя! — взвизгнула Рут и разрыдалась.
Toy испытывал растерянность; он понимал: его слова совсем не выражали того, что он хотел ими сказать. Он сделал новую попытку.
— Люди — это пироги, сами себя выпекают и поглощают, и рецепт этого блюда — ненависть. Мне кажется, я похоронен в этом саду с каменными горками… — Он смутно различал очертания спальни и знал, где лежат мать и сестра, однако чувствовал себя заваленным по самые подмышки грудой каменных обломков.
— Замолчи! Замолчи! — выкрикнула миссис Toy.
Наутро Toy с матерью возвратились в Глазго. Рут получила разрешение остаться. В тот день в Кинлохруа заходило пассажирское судно: мисс Маклаглан доставила их на берег и махала с причала, пока они отплывали в море. Солнце сияло так же ярко, как и пять дней назад, но Toy впервые со времени приезда увидел громадный зеленый склон Бен-Руа. Дул свежий крепкий ветер. Один из моряков — худой мальчик того же возраста, что и Toy, — прислонившись к трубе, играл на губной гармонике. Чайки зависали с распростертыми крыльями в воздушных потоках. Toy сел на вентилятор, выпиравший из палубы наподобие алюминиевой поганки; мать рядом с ним махала фигурке, которая виднелась на удалявшемся пирсе. На вершине горы различалась белая точка триангуляционного пункта. Toy задумался о минувшей ночи, стараясь вызволить из путаницы выкриков в темноте явленное ему видение ключа. Он склонялся к мысли, что как водород служит материальной основой Вселенной, так и ненависть — основа сознания. При ярком блеске солнца эта идея не выглядела убедительной. Toy чувствовал себя на удивление слабым, но и освобожденным: оставаясь неподвижным, он и не вспоминал об астме.
Спустя два дня Toy беспечной походкой отправился вместе с Коултером в художественную галерею. По дороге он рассказал Коултеру о своей поездке в Кинлохруа и беседе с доктором. Коултер разозлился:
— Глупость! В нашем возрасте онанизмом занимаются все. Это естественно. Эта штука вырабатывается — и как еще от нее избавляться? По мне, пять раз в неделю вполне нормально.
— Но доктор сказал, что пациенты в психиатрических больницах только этим и занимаются.
— Верю. Психи такие же, как и мы. Другие способы секса им недоступны. И куда еще им девать время?
— Но сейчас стоит мне только это сделать, как у меня начинается приступ.
— Допускаю. Доктор заставил тебя думать, что у тебя будет приступ астмы после мастурбации, вот он и происходит. Любого можно заставить поверить во что угодно, если только как следует постараться. Помнишь, я внушил тебе, будто я немецкий шпион?
Toy заулыбался:
— Самое забавное, что доктор склонил меня и к вере в Бога.
— Каким это образом? Да нет, не говори, я и сам догадываюсь, — отмахнулся Коултер, поморщившись. — Спорим, ты чувствовал себя особо важной персоной, наказанной Богом за то, что другим Он легко спускает с рук. Не хочется тебя разочаровывать, но лучше выброси из головы и Бога, и мастурбацию и будь нормальным астматиком.
Toy раскрыл дневник и записал:
«Любовь утех себе не ждет — Ей ничего себе не надо: Она другим отраду шлет, Воздвигнув Рай во мраке Ада». Так пел Ком Глины на тропе, Растоптан стадом проходящим. Но Камушек из ручейка Стишком откликнулся дразнящим. «Любовь своей отрады ждет, Других в неволю забирая. Ей в радость, усугубив гнет, Воздвигнуть Ад в блаженстве Рая».
Блейк не делает выбора, он показывает обе разновидности любви, и жизнь стала бы легче, будь женщины комьями глины, а мужчины — камушками. Возможно, многие мужчины и таковы, но я — горсточка гравия. Все мои чувства «камушка» направлены на Джун Хейг, однако не на реальную Джун Хейг, а на воображаемую — в мире, лишенном совести и сочувствия. Мои чувства к Кейт Колдуэлл — чувства комка глины, мне хочется радовать ее и восхищать, я хочу, чтобы она считала меня умным и завораживающим. Моя любовь к ней так раболепна, что я боюсь быть с ней рядом. Сегодня маму оперировали — что-то такое с печенью. Похоже на то, что последние года полтора старый доктор Пул лечил ее не от той болезни. Стыдно, но вчера я забыл записать, что маму отправили в больницу. Должно быть, я законченный эгоист. Если бы мама умерла, честно признаться, я не очень бы переживал. Ничья смерть — ни отца, ни Рут, ни Роберта Коултера — не слишком на меня подействует и мало что во мне переменит. Но вот на прошлой неделе я читал стихотворение По: «Ты для меня, любимая, была всем тем, о чем душа моя томилась» и т. д., и меня охватило острое чувство утраты, я даже пролил полдюжины слез — четыре слезы левым глазом и две правым. Мама, конечно же, не умрет, однако мое безразличие меня пугает.