Чтиво - Джесси Келлерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пфефферкорн перечел строку, в которой поминалась «завершенная поэма».
В Интернете электронного варианта «Василия Набочки» не нашлось.
В мотеле Пфефферкорн прочитал свой незаконченный финал поэмы. Теперь, остыв от работы, он и сам понял, что жена Жулка ничуть не ошиблась в своей оценке: это было ужасно.
Вечером вышел прогуляться. Повстречал сутенера, который бил проститутку, грозя вырвать ей язык.
Пфефферкорн свистнул.
Он звонил с таксофонов.
Не чаще раза в месяц-другой. Поди знай, кто отслеживает линию. К тому же, если переборщить, она просто перестанет отвечать на звонки неведомого мексиканского абонента. Даже лучше, когда говорит автоответчик. Он хотел одного — хоть на секунду услышать ее голос, и потому запись причиняла меньшую боль, чем ее живой отклик «Алло? Алло?», на который он не мог ответить.
Он говорил себе, что в прибрежной деревушке обосновался из-за мягкого климата и близости океана, подразумевавшего какой-то итог. Но истинная причина была в том, что кончились деньги. Он скитался уже больше года и устал. Устал от запаха дизельного топлива, устал засыпать сидя и, проснувшись, спрашивать попутчика: «Где мы?» Устал от роли недреманного ока справедливости. Поначалу это было даже забавно (зуд в кулаках лучше аллергического чиха, что охватывает шлюху в исповедальне), однако все вокруг настолько погрязло в пороке, что, на поверку, своими подвигами он лишь тешил собственное «я».
Центр всякого мексиканского села — громоздкая церковь, и его деревушка не была исключением. В обязанности Пфефферкорна входило подметать пол, натирать молельные скамьи, закупать провизию и помогать на кухне. В работе он весьма поднаторел. С помощью картофелины умел вывинтить из патрона лопнувшую лампочку, подладить охромевший стул.
Главным его делом было следить за колокольней. Он шугал птиц и летучих мышей. Соскребал помет. Смазывал петли. Распутывал веревки. Утомительная работа окупалась колокольным звоном, застававшим его за чтением или на прогулке. Суетный человек слышал в нем лишь единую монотонную ноту, но внимательный слушатель различал тугое сплетение тонов и обертонов. Осознание своей сопричастности красоте наполняло Пфефферкорна удовлетворением, долго не исчезавшим и после того, как колокол смолкал.
За труды он получал несколько песо, двухразовую кормежку и право ночевать в бывшем угольном сарае — халупе шесть на девять футов с земляным полом и сетчатым окошком, не пропускавшим крупных насекомых. Он засыпал под шелест океана и пробуждался от оголтелого квохтанья кур, свободно разгуливавших по двору. Чайки и пеликаны, усевшиеся на изгородь, образовывали странную, прыгающую линию горизонта. Летом Пфефферкорн спал голый. Зимой падре выдавал ему пару одеял, а брат Мануэль укрывал брезентом жестяную крышу. Едва собиралась гроза, халупу обесточивали, и Пфефферкорн всегда держал под рукой фонарик. Вторая рубашка его висела на гвоздике. Вняв укорам предков, Пфефферкорн тайком снял с него распятие. В халупе умещались койка и его растущая библиотека — уложенные вдоль стены книги.
Первого числа каждого месяца он переводил деньги независимому книготорговцу в Сан-Диего. Ровно через три недели получал бандероль, адресованную Артуро Пимьента. Затея съедала почти все его жалованье. Он не скупился. На что еще тратить деньги? Заказ состоял из четырех книг в мягкой обложке, суливших неспешное приятное чтение. Одна — какой-нибудь классический роман, прочесть который все было недосуг. Другая по выбору книготорговца — дамы, отдававшей предпочтение современной беллетристике, которая получила благожелательные отзывы солидных рецензентов. Третья и четвертая варьировались. Пфефферкорн любил биографии, исторические и научно-популярные книги. Нынче, под Рождество, он выбрал детектив, который потом отдаст брату Мануэлю, шлифовавшему свой английский, и «Силу и славу» Грэма Грина, которую перечтет и подарит падре.
Не доев обед, Пфефферкорн укрылся в своем сарайчике. Повесил шляпу на гвоздь, сбросил башмаки и сел на койку, устроив бандероль на коленях. Пропустил бороду сквозь пальцы, растягивая сладость предвкушения. Пядью смерил посылку. Из-за пятой книги в твердом переплете объемистее обычной.
Существовал ритуал. Пфефферкорн начинал с обложки. Если имелась иллюстрация, он оценивал ее как произведение живописи: композиция, перспектива, динамичность. Если оформление было абстрактное, он прислушивался к своему настроению, возникшему от того или иного цвета. Интересно, соответствует ли оно содержанию книги? Ладно, поживем — увидим. Потом вслух читал тексты на клапанах, выискивая в них скрытый смысл и снисходительно прощая чрезмерность эпитетов. Затем открывал страницу с выходными данными и первым делом смотрел информацию Библиотеки Конгресса. Любовался аккуратным классификатором. Потом читал биографию автора, сметывая имена, организации, города и хвалебные отзывы в единое полотно. Умалчивание было всего красноречивее. Если писательница, выпускница престижного университета, лишь через десять лет издавала свой первый роман, было ясно, что за это десятилетие она пережила немало отказов. Другие авторы похвалялись ученой степенью, словно объясняя, почему так замешкались с книгой. Иные живописали свои тяготы, повествуя о времени, когда работали таксистами, разносчиками пиццы, официантами и судебными курьерами. Подразумевалось, что сама судьба уготовила им путь в литературу. Все это было понятно и простительно.
Потом он разглядывал фото, стараясь вообразить автора за завтраком или в очереди к врачу. Представлял, каковы он или она в роли брата, сестры, любовника, наставника, друга. Как автор звонит своему агенту, пытаясь рассказать о замысле, терявшем всякий смысл, стоило его облечь в слова. Представлял его огорчительное открытие: мысли разных людей не созвучны, и коли он хочет поведать свою историю, то надо сесть к столу, чтобы писать и переписывать, создавать и переделывать. Представлял смятение автора, когда тот понимал, что творение его никогда не будет в полной мере таким, каким виделось в мыслях. Писательство невозможно. Многие полагают, что книги — фабричные изделия, какие штампует гигантская машина. Вовсе нет. Книги пишут несовершенные люди. Именно ради их несовершенства и стоит читать эти сочинения. Перенося свое несовершенство на бумагу, они становились всемогущи. Книга — мягкая машина,[31]которая превращает своего создателя в божество. Это невозможно, однако происходит каждый божий день.
Если невозможно писательство, думал Пфефферкорн, то чтение еще невозможнее. Кто читает искренне, отважно, сострадательно и бесстрашно? Кто так умеет? Слишком уж много допустимых трактовок, слишком велик провал между словом и мыслью: бездонная пропасть ненужного сочувствия.
Пятая книга имела красный библиотечный переплет и золотое тиснение. Нарушая ритуал, Пфефферкорн сразу открыл последнюю страницу.