Дочь Великой Степи - Витольд Недозор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это Гипсикратия усвоила в первый же день. А еще то, что она теперь именуется тиронией, как и всякий молодой гладиатор. Точнее, гладиатриса. Мужчин именовали тиронами.
После ужина, едва опустилась ночная мгла, тиронии наспех ополоснулись в бане и затем разошлись по своим клетушкам. Там она обнаружила смешливую молодую гречанку, которая устроилась на второй койке.
– Хайре, Фульга! – обратилась та к ней. – Ты понимаешь мой язык? Ну хоть немного?
– Понимаю… – Гипсикратия, как ни была вымотана, еле удержалась, чтоб не процитировать ей Гомера или иные стихи, накрепко застрявшие в памяти. Впрочем, она успела сообразить, что соседка шутит: не столь уж и велик двор, все тренировались рядом, да и с Личиской она поутру говорила при всех.
– Это хорошо! – удовлетворенно кивнула гречанка, как видно, все еще пребывавшая в шутливом настроении: даже долгий день, наполненный изнурительными упражнениями, не отбил у нее охоту. – А я уж испугалась, что учить Lingua latina, языку хозяев, мне придется совсем темную дикарку! Меня звать Мирта. То есть на самом деле Гелла, так родители назвали. Я пегниария – ты тоже, наверное, ею будешь.
– Пег?..
– Ну, это вроде как гладиаторы, но без мечей. Бойцы утренней смены. Не бойся, нас не убивают… почти. Старейшине нашей коллегии вообще девяносто семь лет!
– Колл… – Гипсикратия второй раз подряд запнулась на неизвестном слове. – Что?
– Ладно, все узнаешь со временем, куда денешься… А сейчас – спать!
Мирта решительно задула маленький светильник. По каморке разнесся чад потушенного фитиля и прогорклого масла.
* * *
Гипсикратия привстала на койке. Зачем-то огляделась, но в ее обиталище все было как прежде. Как и всегда…
Окошко с деревянными переплетами и толстой слюдой. Зарешеченная дыра в потолке. Зимой через него уходил дым от жаровни – ими обогревались казармы…
В их с Миртой комнатенке (камере? стойле?) жаровня была старая, местами прогоревшая, кое-где выкрошившееся железо закрывал черепок от амфоры. В самые холодные месяцы было зябко даже под одеялом и лысой овчиной поверх него.
Сквозь потолочное оконце тянуло сквозняком. Но его не закрывали даже зимой: ночью, когда всех обитателей лудуса запирали по камерам, оттуда сквозь решетку иногда заглядывал дежуривший на крыше стражник, чьей обязанностью было наблюдать за спящими гладиаторами и гладиатрисами.
Почему-то в памяти сейчас встает тот первый день в лудусе Квинта Руфуса. Спустя тринадцать месяцев она лежит точно так же, одетая, прямо поверх покрывала, – и вспоминает…
Потому что жизнь ее, быть может, совсем скоро закончится. Не исключено, что уже завтра.
Так отчего бы не вспоминать прошлое…
…В первые дни Гипсикратия выматывалась до такой степени, что, едва добравшись до постели, мгновенно засыпала мертвым сном. Ее тело, уже привыкшее к вольготной жизни синопской купчихи, не сразу вспомнило прежние времена. Поэтому ей нередко приходилось и пропускать удары деревянных клинков, и терпеть палочные удары за оплошность.
Но, может быть, это и к лучшему. По крайней мере, у нее не было сил терзаться мыслями о прошлом и переживать за свою грядущую судьбу. Печальную судьбу. Ведь, как ни крути, отсюда только один путь – они все неизбежно окажутся на арене. Кто-то из них найдет свою смерть уже в первом поединке, кто-то – во втором или третьем… Кому повезет, тот сможет выжить в десяти-пятнадцати схватках, а значит, проживет год или два.
Да, есть пегниарии и другие бойцы утренней смены, которых «почти не убивают». Но, как вскоре выяснилось, попасть в их число не так-то просто. И то, что в самом начале сказал о гладиатрисах одноглазый Адволант, тоже не полностью соответствовало истине…
Из рассказов наставников выходило, что лишь один тирон из десяти может пройти через двадцать поединков и уцелеть, став доктором – наставником других гладиаторов, самолично выходящим на арену редко или вовсе никогда. Такой при наличии удачи может вообще выкупиться на волю. Тогда у него на руке появится татуировка – латинская буква L. Либертин. Освобожденный.
Ну а получить свободу за храбрость на арене от публики… Об этом лучше и не мечтать! Такое выпадает, может, одному из нескольких сотен, а может, и из тысячи…
У нее не было времени и желания терзать себя. Она знала одно – ей надо выжить и вернуться домой. К дочери, единственному родному человеку в этом мире. К ее маленькой Олимпиаде. Единственному, что осталось ей от Теокла и их любви.
Но чтобы вернуться, ей надо быть живой…
Шло время, и с каждым днем Гипсикратия все больше постигала искусство, которому ее обучали. А это было не умение убивать, даже не умение красиво драться и красиво вести поединок как таковой – но высокое искусство играть на арене. Поскольку зрители хотели видеть схватку львов, а не грызню волков. Тем паче не свалку пьяниц, не резню мясниками визжащих свиней и блеющих овец. А ведь аренные сражения, если их не подготовить как следует, могут выглядеть еще омерзительней!
Она умела сражаться еще до знакомства с ланистой. Но если бы ее выпустили на арену сразу, без подготовки, то ей бы не удержаться в роли пегниарии, сражающейся хлыстом, или локвеарии, использующей лассо, – даже сумей она уцелеть в первых поединках.
К счастью, подготовку она прошла. И лучше многих научилась понимать, чего желает публика. Так что через месяц ее действительно определили в команду бойцов утренней смены, сражающихся почти несмертельным оружием и умеющих разжечь аппетит зрителей перед тем, как будет подано кровавое блюдо мечевых поединков…
Гипсикратия хорошо усвоила, как обезоружить противника, а как заставить отступить. Как затянуть схватку, даже если противник слабее. Как поддаться, но не проиграть.
Было всякое. Иные из ее новых подруг не отказывали себе в удовольствиях, которые можно урвать в лудусе за пределами арены. Одна из них, милая улыбчивая иберийка, на тренировке вдруг упала и истекла кровью насмерть: выкидыш. А однажды саму Гипсикратию, выходящую вечером из бани, схватили сразу три андабата[56] и, придушив слегка, вознамерились изнасиловать – но она вырвалась. Даже сумела разбить одному голову о каменный угол банного зала.
Калечить членов своей фамилии вне арены не дозволялось, это грозило суровыми карами, но она продемонстрировала синяки от пальцев на шее, а вдобавок еще и сказала, что ее пытались убить, поскольку подозревала, что попытку изнасилования тут не сочтут таким уж серьезным проступком. В итоге все трое отправились на арену досрочно, да еще и не андабатами, а кормом для волков, потому что старший уже на первом допросе начал орать что-то крайне невежливое про Квинта Руфуса, его гения[57], предков и лудус… да и про сам Рим…