Женский день - Мария Метлицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет. Я могла!
Ольшанская махнула рукой и посмотрела на Женю.
– Теперь про тебя. Вот здесь – еще хуже. Ладно, про твоего мужа – фигня. Всем известно, что его подставили, кинули вкладчиков и слиняли. Да, следствие, да страшный год, и все же – совсем ерунда. Не для вас, разумеется. Понятно, что все это время… Да что говорить! Но – пережили. Правда, тогда ты была никем, и общественное мнение тебя, понятно, не волновало. А потом никто и не сопоставил факты – ну, когда ты стала известной. Сейчас все всплывает. Противно. И все же – фигня. Переживешь пару противных моментов, и всё. Забудут. Ну, может быть, на встречах с читателями – так, пару раз какой-нибудь идиот об этом напомнит. А может, и нет. Но вот про девочку… – Ольшанская помолчала, – тут совсем другая история. Тайна усыновления! Нарушена тайна усыновления! А это – статья. Для этой гадюки. И это вот, девочки, плюс, а не минус. Прости меня, Гофман, за жесткий цинизм. Это рычаг. Рычаг воздействия на этих гадов. Процесс будет громкий, я обещаю. Зелинский мой друг. Точнее, приятель. А Зелинский – большая сила. Он их утопит, не сомневайтесь.
Она схватила телефонную трубку.
– Аркаш, это ты? Зелинский, привет! Скажи-ка мне, друже, есть ведь статья «За разглашение тайны усыновления»? Есть? Ах ты мой милый! Сто пятьдесят пятая? Уголовная ответственность? Умница! Зайка моя! Спасибо! Я тебе перезвоню. Да позже, потом! Поболтаем, конечно. Кого? Герасимова? Я? Усыновила? Ну ты и шутник, Аркашка! До связи, пока! Кретин, – сказала она, – все шутки шуткует. Кретин, а адвокатишка классный.
Потом снова замолчала и заходила по комнате.
– А вот что с твоей девочкой… Все образуется! Прощать ей тебя не за что, это не ложь. А если и ложь – ложь во благо. Она переживет, не сомневайся. В молодости, девочки, не такое переживаешь! В молодости нервы покрепче и шкура потолще. Поревет твоя Маруся, и вы помиритесь. Да и потом – для всех, кстати, ты героиня. А вот Маруське твоей… Придется еще много чего пройти… после такой вот правды.
Женя кивнула.
– Теперь обо мне, – Аля выпрямила затекшую спину. – Теперь – обо мне, – повторила она.
– Дочка – моя боль. Огромная боль. Никто не виноват – ни я, ни она. Так получилось. То, что она… не хочет общаться. Я понимаю. Точней – принимаю. И стараюсь понять. Очень стараюсь, честно. И очень надеюсь, что когда-нибудь, как-нибудь… Мы станем общаться. И она меня простит. Я… в это верю! Только больно не меньше. И противно – что так, на всю страну! А вот про мужа… – Аля опять замолчала.
– Здесь все сложнее. Дело в том, – она чуть откашлялась, – что я… это знала. Да, знала! Про девку эту, мальчишку. Все знала. И молчала. Почему? Да все просто. Мне надоело. Надоело быть неустроенной бабой. Несчастной. Все мои браки… Дерьмо, а не браки. Терлецкий. Баба в шейном платочке. Нет, интеллектуал, умница – тут не поспоришь. И человек приличный. В высшей, надо сказать, степени. Но… Ладно, я не о нем. Я его не любила. Ни разу. Стыдно. Оператор-алкаш. Вот его… любила. Знала, что алкаш и дерьмо, а любила. И снова стыдно. Дальше. Герасимов. Казалось бы… надоели все эти рефлектики, интеллигенты, пьяницы, творческие работники. Надоели! Захотелось плеча – а что, разве стыдно? Плеча, спины. Денег. Так тяжело жилось последние годы. А я ведь привыкла. К хорошей жизни привыкла. У деда и бабки жила как принцесса. А потом – вечная борьба, вечный стресс. А я ведь актриса. Тряпки нужны, цацки, косметика. Нет, все не так! Я… любила. Мне так казалось! Он был чужой. Да, чужой. И мы слишком разные. Слишком. Разная среда, разное все. Но я подумала – а какая разница? Теперь, когда я взрослая баба. Такое прошла! Он – поддержка, опора, стена. Щедр и могуществен – поди не влюбись. А что говорим на разных наречиях – так господи боже мой! Может, даже и лучше? Еще. Разводиться я не хотела. Делить все – опять склоки, проблемы. Думать о деньгах. Сходить с ума, если не звонят со студии. А мне еще поднимать младшего сына. Он тоже… мальчик проблемный. Нет, ничего особенного. Просто чудной. Аутист, что ли. Много таких – вне этого мира. Они – в виртуальном. Спасаются так. С ним сложно. Чужой. Да, снова чужой… И еще. Коллеги. Газеты. Журналы. Все начнут смаковать. Так подробно, что… эта, которая… Брошенная своим олигархом. Противно. А молчать я теперь не смогу! Надо что-то решать. А решать я устала. Вы меня понимаете?
Она по очереди посмотрела на Женю и Веронику. Те молча кивнули.
– И вот что в итоге. – Ольшанская встала, снова прошлась по комнате. – Три очень обиженные женщины. Одна в отчаянье и страхе – это Женя. Вторая в вечном чувстве вины и страданиях по поводу своего вранья – Вероника. И третья – в гневе и ярости. Третья, как вы понимаете, я. По-моему, достаточно! И все они, к тому же, обмануты. Грязно и низко. И посему мы это так не оставим. Верно? Потому что так оставлять нельзя! Ведь отчаянье, вина, обида, гнев и ярость и – отличные приправы для мести. Согласны?
Все одновременно вздохнули и неуверенно кивнули. Особенно Вероника. На Женином лице появилась гримаса боли – и тут же исчезла.
* * *
Марина Тобольчина вдруг ощутила, как страшно она устала. Просто нечеловечески устала за этот год. Почему? Ведь она почти смирилась с разрывом с Лукьяновым. Сильная боль ушла, отошла. Да. Почти не болело. Ушла тревожность перед эфиром. Хорошо это или плохо? Совсем выморозилась душа или работа уже окончательно стала ремеслом, где она – специалист высшего класса? Может, причиной этой усталости стал тяжелейший двухнедельный грипп, после которого она не могла оклематься еще почти три месяца? Или отсутствие нормального, полноценного отпуска – уже почти лет пять, не меньше? Такого, когда лежишь тюленем на берегу, поднимаясь со вздохом только для того, чтобы добрести до ресторана и – пардон – обожраться? Такого, чтобы выключить мозги – совсем, окончательно, на целых две недели. Ни о чем не думать, не вспоминать. Такое бывает? Или проснуться в выходной, в субботу, на воздухе, за городом. Лениво потянуться, снова поваляться, подняться часам к двенадцати, чтобы неспешно выпить кофе и пролистать пестрый журнал. Потом закрыть глаза и подставить усталое лицо нежному солнышку – на полчаса, не более, вредно. Потом поплавать в бассейне – тоже лениво, словно делая одолжение самой себе. И дальше – снова в кровать, теперь уже с книжкой. Чувствуя, как тяжелеют веки, положить книжечку на живот и закрыть в блаженстве глаза. И слушать, как за окном тихо шелестит листва, щебечут птицы и свежий ветерок колышет полупрозрачные, легкие занавески. Вот! Вот чего ей так не хватало! Почему? Почему она не могла все это себе позволить? Глупость какая-то. Идиотизм. Три года назад поддалась на уговоры Лариски, редакторши, – поперлись в Милан на распродажи. Ей был нужен этот Милан, как собаке пятая нога. В Милане было шумно, как на восточном базаре – толпами слонялись соотечественники, галдя как вороны и боясь «что-нибудь не успеть». Не успеть оторвать! Она всегда уставала от магазинов. Лариска моталась с выпученными глазами, боясь упустить. В каждом русском она видела конкурента и злобно шипела им в спину: «Ишь, корова, а все туда же! Деревня, а прется!»
Марине сначала было смешно, потом утомительно, а потом стало противно.