Лотерея - Кристофер Прист
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повествование продолжалось вполне буднично и одновременно загадочно: первый год «моей» жизни семья жила на окраине «Лондона», а затем переехала в северный город, носивший название «Манчестер». (Он был превращен в ту же самую Джетру.) С «Манчестера» начались пересказы моих воспоминаний, и вот тут-то трудности хлынули широкой рекой.
— Ужас, — сказал я. — И как вы смогли во всем этом разобраться.
— Я далеко не уверена, что мы разобрались. Кроме того, мы многое опустили. Ларин была очень на тебя сердита.
— За что? В чем тут моя вина?
— Она хотела, чтобы ты заполнил ее вопросник, а ты отказался, заявив, что в этой рукописи содержится все, что нам нужно о тебе знать.
Надо думать, я и сам тогда в это верил. На каком-то этапе своей жизни я написал этот невразумительный текст, искренне считая, что он как нельзя лучше описывает меня и мою жизнь. Это ж какую нужно было иметь голову, чтобы измыслить подобную глупость! Но тут не отопрешься, на первой странице стоит мое имя. Когда-то, до лечения, я сам все это написал и, видимо, знал тогда, что делаю.
Я ощутил сосущую тоску по себе самому. Где-то позади, в прошлом, как за непреодолимой стеной осталась моя индивидуальность, остались моя воля и интеллект. Как пригодилось бы мне все это сейчас, чтобы понять то, что я же когда-то и написал.
Я заглянул в рукопись дальше. Пропуски и замены продолжались, ничуть не убывая в количестве. А все-таки зачем я все это напридумывал?
Этот вопрос был куда интереснее отдельных подробностей. Ответив на него, я смог бы заглянуть в себя, в утраченный мною мир. Не эти ли вымышленные имена и названия — Лондон и Манчестер, Фелисити и Грация — преследовали меня в бреду и не оставляли потом? Эти бредовые образы накрепко въелись в мое сознание, стали неотъемлемой, основополагающей частью меня послеоперационного, меня, какой я есть сейчас. Не обращать на них внимания — значит заранее отказаться от любых попыток лучше себя понять.
Я все еще не утратил умственной восприимчивости, все еще горел желанием узнавать.
— Ну так что, продолжим? — предложил я Сери.
— Там и дальше ничуть не понятнее.
— И все-таки мне хотелось бы.
— А ты точно ничего в этом не понимаешь? — спросила она, забирая у меня листы рукописи.
— Пока что нет.
— Ларин была уверена, что ты отреагируешь как-нибудь не так. — Короткий и тут же угасший смех. — Странно даже подумать, сколько времени и труда угробили мы на попытки разобраться.
Мы прочли еще несколько страниц, а потом я начал замечать, что Сери говорит все медленнее и медленнее, со все большим и большим трудом.
— Если ты устала, — сказал я, — я почитаю дальше сам.
— Ладно. Да и что в этом плохого?
Она достала из сумки какую-то книжку и легла на другую кровать. Я продолжил чтение рукописи, мучительно пробираясь через дебри несообразностей, как то, моей милостью, приходилось делать Сери. Время от времени я обращался к ней за помощью, и она объясняла мне, почему сделала замену так, а не иначе. Но все ее интерпретации лишь еще больше подогревали во мне любопытство. Они подтверждали то, что я знал о себе, но одновременно подкрепляли мои сомнения.
Через какое-то время Сери разделась и легла спать. Я продолжал чтение. Вечер был теплый, я сидел без рубашки и босиком, ощущая ступнями приятную шершавость тростниковой циновки.
И вдруг ко мне пришла уверенность, что, если в рукописи и содержится какая-нибудь правда, то это правда анекдота, анекдота в старом смысле этого слова, анекдота, как короткой, характерной жизненной сценки. Я не мог усмотреть там ничего иного — ни глубинной структуры, ни ярких метафор.
Сери пропускала большую часть анекдотов, объяснив это тем, что они совершенно ей непонятны. Мне они тоже были непонятны, однако за невозможностью уловить общий смысл повествования я начал пристальней вглядываться в его детали.
В одном из самых длинных (он занимал несколько страниц машинописного текста) опущенных эпизодов описывалось внезапное появление в «моей» детской жизни некоего «дядюшки Вильяма». Он ворвался в повествование со всей бесцеремонностью старого пирата, принося с собой запах моря и отблеск далеких экзотических стран. Он покорил меня тем, что считался позором семьи, что он курил вонючую трубку и что руки его задубели от мозолей; было ясно, что тогда он сыграл в моей жизни немаловажную роль. Сейчас же, читая рукопись, я вдруг осознал, что дядюшка Вильям, или Билли, как называли его родители, очаровывает меня ничуть не меньше, чем тогда, в далеком детстве. Он действительно существовал, действительно жил.
А вот Сери его вычеркнула. Она ничего о нем не знала, а потому попыталась его уничтожить.
Со мной же дело обстояло иначе: чтобы вычеркнуть дядюшку Вильяма из моей жизни, потребовалось бы нечто значительно большее, чем пара карандашных штрихов. В нем была правда, правда, ломающая рамки анекдота.
Я помнил его, помнил тот день.
И тут я понял, как можно вспомнить все остальное. Дело было не в том, выброшен или нет эпизод, изменены или нет имена и названия. Дело было в самом тексте, в формах и структурах, в значениях, на которые только намекалось, в метафорах, которых я прежде не видел. Рукопись была полна воспоминаний.
Я вернулся к первым страницам текста и начал читать его заново. Теперь я легко вспоминал, что происходило в моей белой комнате Эдвинова коттеджа, и все, что было до этого. Вспоминая, я чувствовал себя все увереннее, все теснее воссоединялся со своим настоящим прошлым, а потом на мгновение отвлекся, и мне стало страшно — страшно, что я едва себя не потерял.
На маленький белый коттедж, на утопавшую в садах клинику упала тишина. Волны моего осознания разбегались во все стороны, захватывали Коллаго-Таун, остальную часть острова, Срединное море со всеми его бессчетными островами, докатывались до Джетры. Только где это все?
Я дочитал до конца, до неоконченного эпизода, когда мы с Грацией поссорились на углу, рядом со станцией метро «Бейкер-стрит», а потом собрал рассыпавшиеся листы и сложил их в аккуратную стопку. Затем я достал из-под кровати свой саквояж и уложил рукопись на самое его дно. Тихо, чтобы не проснулась Сери, я собрал свою одежду и прочее имущество, проверил бумажник с деньгами и шагнул к двери.
И оглянулся на Сери. Она спала как ребенок, на животе, лицом к стенке. Мне хотелось поцеловать ее, погладить по заспанной щеке и по спине, но я боялся. Проснувшись, она увидит, что я ухожу, и будет меня останавливать. Я смотрел на нее две или три безмолвные минуты, пытаясь понять, кто она такая внутри в действительности, и зная, что вижу ее в последний раз.
Дверь открылась бесшумно, снаружи была тьма и теплый, пропитанный запахом моря ветер. Я на цыпочках вернулся к кровати, но задел при этом ногой какой-то мелкий предмет, валявшийся на полу рядом с тумбочкой Сери, и он звякнул о железную ножку кровати. Сери пошевелилась, но тут же снова затихла. Я поднял с пола звякнувший предмет, это была маленькая шестиугольная бутылочка из темно-зеленого стекла. Пробка отсутствовала, этикетка была соскоблена, но я мгновенно, по какому-то наитию догадался, что было прежде в этой бутылочке, и почему Сери ее купила. Я понюхал горлышко и почувствовал запах камфары.