Возвращение с того света - Андрей Воронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом…
Волков даже прикрыл глаза, чтобы Лесных не смог прочитать в них его мысли.
Потом посчитаемся, полковник.
Лейтенант Николай Силаев не любил ходить пешком.
Эта нелюбовь объяснялась очень просто: с раннего детства Коля Силаев, росший, как и все его сверстники, на переломе истории, мечтал о шикарной жизни, полностью отдавая себе в этом отчет.
Старенький цветной телевизор, купленный родителями в рассрочку еще в те времена, когда деньги чего-то стоили, а цены на товары десятилетиями держались на одном уровне, был сверкающим окном в мир, где люди жили красиво и все поголовно были умны, хороши собой и независимы.
К семнадцати годам Коля понял, что ничего общего у него с героями телесериалов нет и не будет, если он не под суетится. Красоты особенной ни он сам, ни тем более крапивинские девицы в нем не находили, умом он тоже не блистал… Стоит ли в таком случае говорить о независимости?
Это было время, когда «братва» стриглась наголо и носила укороченные кожаные куртки и спортивные брюки диких расцветок, исполосованные крупными, заметными издалека надписями. Коля Силаев смотрел на этих ребят со страхом и завистью, они же его не видели в упор, а сделаться «крутым» в одиночку он даже и пытаться не стал, кишка у него для этого была тонка, да и «братва» навряд ли дала бы развернуться.
Перспективы впереди маячили самые что ни на есть унылые – какое-нибудь ПТУ, лимит, фрезерный станок и (лет через десять) похожая на афипиную тумбу жена и парочка сопливых спиногрызов, зачатых по пьяни от нечего делать. Когда он думал об этом, ему хотелось выть. Впрочем, он не столько думал, сколько ощущал, поскольку думать был сызмальства не приучен.
Он был дурак, этот Коля Силаев, и, как и все настоящие, природные дураки, считал себя несправедливо обойденным.
Это его качество настолько бросалось в глаза, что представитель Особого отдела в его части капитан Ромашин сразу положил глаз на новобранца. Капитан Ромашин много пил и потому практически не продвигался по службе, но глаз у него был наметанный, и, едва увидев прыщавого, вечно сохранявшего по-детски обиженное выражение лица мозгляка, он понял: перед ним готовый стукач.
Это дело оказалось Коле настолько по нутру, что он привык считать себя чуть ли не штатным сотрудником Особого отдела и в мечтах видел себя уже не меньше чем полковником – КГБ, естественно, не артиллерии же… Капитан Ромашин, как мог, поддерживал в своем подчиненном эту мечту, хотя отлично понимал, с кем имеет дело: любая служба крепка исполнительными дураками, но не до такой же степени… Иногда, как правило после третьего стакана, капитану даже становилось жалко прыщавого ефрейтора. Именно в таком состоянии он как-то раз накатал вдохновенный рапорт, в котором доказывал своему начальству, что ефрейтор Силаев будет просто находкой для органов и что ему самое место в рядах славной российской милиции. Свой человек в ментовке – это всегда полезно, даже если он способен только кое-как собирать и передавать информацию.
Рапорт капитана Ромашина был принят к сведению. Капитан, узнав об этом, сильно удивился: был он в ту минуту трезв и даже не сразу вспомнил, о каком таком рапорте идет речь. И по истечении срока службы младший сержант запаса Силаев сменил застиранную и ушитую по неизменной армейской моде «афганку» на мышастый мундир курсанта школы милиции. Сам процесс поступления в школу почти не оставил следа в его памяти. Он вообще жил как в тумане, принимая удачи как должное, а неприятности как несправедливые обиды со стороны жестокого мира.
На новом месте он продолжал работать по призванию – до тех пор, пока его куратор, убедившись в природной тупости своего нового осведомителя, не махнул на него рукой. О Силаеве не без некоторого облегчения забыли, и он, предоставленный самому себе, кое-как закончил школу и был сослан тащить лямку в родное Крапивино. К двадцати шести годам он ничуть не повзрослел, успев лишь окончательно озлобиться и полностью разочароваться в жизни.
А потом в его жизни появился Волков, и вместе с ним пришло то, о чем душными ночами мечтал лейтенант Силаев, лежа под чересчур жарким одеялом и вдыхая запах собственного тела: деньги, женщины, какая-то, пусть призрачная, власть и, главное, осознание своей нужности, правильности своих поступков и упоительное, ни с чем не сравнимое чувство высокого предназначения, бескорыстного служения, за которое тем не менее обещана желанная награда. Так, наверное, чувствует себя бродячий пес, когда кто-то наконец надевает на него ошейник с лязгающей цепью, ставит перед ним миску с помоями и, потрепав по загривку, разрешает: гавкай. На кого хочешь и сколько хочешь. Можешь даже кусать.
Впрочем, кусать оказалось совсем не так просто, как это выглядело на экране телевизора. Колышев едва не отправил его на тот свет. И отправил бы, если бы не этот истопник. Силаев тогда даже обмочился. Слегка, совсем незаметно для окружающих, поскольку, к счастью, успел справить нужду заранее.
Застрелив майора ФСБ, он испытал что-то вроде мстительного триумфа. Вот вам, суки, подумал он так, словно перед ним на полу лицом вниз лежал не продажный майор, а вся вонючая контора, отвергшая его, Коли Силаева, услуги, Он рассчитывал на благодарность и получил ее:
Волков был с ним ласков, выдал премию за храбрость и преданность, а вечером к нему пришла рыжая Алена – в платье на голое тело и с бутылкой коньяка, полностью готовая к употреблению.
Силаев не был бы Силаевым, если бы немедленно не возомнил о себе невесть что. Он был теперь героем вообще и героем-любовником в частности, перед которым падали все: мужики – с простреленными затылками, а бабы – с раздвинутыми ногами.
И вот такой человек должен был пешком тащиться к черту на рога, за пять километров, в Мокрое, посмотреть, что из себя представляет новый поп, присланный на смену бесследно сгинувшему отцу Силантию. Это раздражало его безумно. Впрочем, обсуждать и тем более осуждать приказы Волкова он не осмеливался даже мысленно, и потому все его раздражение было обращено против попа, которого он ни разу в глаза не видел.
Размышляя, точнее, ощущая, лейтенант миновал устье «мусорного тракта», из которого, как из канализационной трубы, потянуло дрянью, и зашагал в сторону Мокрого. Лес уже начинал зеленеть и буквально звенел от птичьих голосов, но Силаев не испытывал ничего, кроме глухого раздражения. Пешком… Как последний лох! Курам на смех, честное слово…
Вскоре лес кончился, словно обрезанный ножом, и лейтенант увидел впереди, в каком-нибудь километре от себя, лениво разлегшиеся на склоне невысокого пологого холма дома и огороды Мокрого, над которыми вонзалась в небо заново вызолоченной маковкой белая стрела церкви. Силаев демонстративно сплюнул под ноги, вздохнул и запылил в ту сторону, придерживая молотивший по бедру планшет, который он прицепил для солидности. Теперь еще в гору карабкаться…
Строителей возле церкви не оказалось, хотя время было самое что ни на есть рабочее – начало двенадцатого. Силаев прошелся взад-вперед по двору, сам не зная, зачем ему это понадобилось, – скорее следуя укоренившейся привычке высматривать и вынюхивать, чем руководствуясь каким-то конкретными соображениями, – и, поднявшись по широким каменным ступеням, вошел в полутемный прохладный притвор.