Ольга Берггольц. Смерти не было и нет - Наталья Громова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спрашиваю: "Чего вы ей дали?" – "Коньяк". – "Где взяли?" – "Принесла". – "Зачем опять напоили?" – "Пусть спит, а то уйдет". И представь, Ирэна, говорит мне: "Надо вам к этому привыкнуть, т. к. ничего уже поделать нельзя…" Это она мне и еще со смехом.
Проснулась она вечером около 9 часов, была ничего, но все-таки плохо, отечное лицо ужасно. Сидели в кабинете, разговаривали. Она захотела показать мне газету "Смена" с ее снимком. Стали искать. – "Поищи, мама, у Юры вон в тех газетах". И пошла в свою комнату, а когда я пришла, она на постели опьяневшая и домработница… Ирэна, дорогая моя, если бы я была истерзана физически, то, наверное, страдала бы меньше, чем сейчас истерзанной душой. Пойми мой ужас, гибнет дочь. И вот я убедилась тогда, когда она доведена уже до ужасного состояния. Вот почему меня гнали из дома, почему требовали звонить им и не приезжать без разрешения. Вот почему обманывали меня по телефону, когда было плохо, а мне говорили, что хорошо. А оказывается, это тянется с первого дня, как они приехали из Москвы из больницы. Она не виновата в том, что с ней творится. Вот так подготовлял он Ольгу к съезду писателей. Можно ли допустить мысль, что он не понимает, что делает? И не знает, что надо делать?
Нет, он знает, все знает.
Вот собираются ехать в Москву. На такой съезд. А у нее такое состояние, что она дошла (доведена) до предела, когда уже не в силах самой остановиться, не пить. Она и рыдала у меня на груди со словами "Мама, я погибаю и погибну, мне уже не остановиться".
Ведь уже много доказано, что только больница восстанавливала Ольге нормальное состояние здоровья. Никакого нет оправдания, что, вместо того чтобы обратиться к врачам, дома только поят ее коньяком… Мало надеюсь, что Ольга попадет на съезд, больше всего боюсь, что оскандалится".
После съезда ей удается положить Ольгу в больницу. Но и это не спасает – Ольгины погружения в мир забвения становились все более продолжительными.
Конечно, немало писателей тяжело пили. Пил Фадеев и Твардовский, Луговской и Светлов, Смеляков, Яшин, Антокольский, Давид Самойлов и Глазков. Военное поколение научилось пить на войне, военные сто грамм были романтизированы и опоэтизированы. Но после войны пьянство стало для многих единственной формой бегства от укоров совести и постоянного страха. Одним из таких был Фадеев.
Вот как описывает Твардовский, который и сам попадал в подобные палаты не раз, свой приход в больницу к Фадееву в июле 1953 года: "Он был мне очень жалок. Я видел, что и мне он не рад. Как в иные времена, что на душе у него плохо, он стыдится и боится, и томится всеми своими "обусловленностями", но по привычке "бодрится". И его было жаль, узника кремлевской палаты с отдельным душем и нужником, со всем комфортом, вроде того, как он пошутил, что он подобен гитлеровскому генералу в заключении в Западной Германии: уход, пища и т. д., и все же…"[128]
Вот так: на воле, а все равно что в тюрьме. Потому и вырывались к единственной для себя возможной свободе – пьянству.
Профессиональная жизнь советских литераторов: съезды, собрания, пленумы, постановления, исключения, одобрение линии партии – все это представлялось для тех, кто еще сохранил себя, страшным мороком, от которого хотелось бежать. И, наверное, Фадеев, да и не он один, мог бы разделить с Ольгой чувство, с которым написано это стихотворение:
Какая страшная ирония истории! Теперь для писателя "быть с народом" означало пить с народом. Вспоминать о войне с бывшими фронтовиками и блокадниками в забегаловках, в пивных, в подворотнях. Через пьяное братание чувствовать связь с простыми людьми. Только там говорить с ними "за правду". А для Ольги говорить "за правду" публично стало привычной формой существования. Она играла своего рода юродивую.
В пьяном виде она обличала начальников, высмеивала доносчиков, издевалась над лицемерами. И с ней ничего нельзя было сделать.
Ее выходки в Коктебеле приводили отдыхающих – солидных писателей, ученых – в замешательство. "Весь вечер и всю ночь Ольга будоражила Дом творчества и его именитых обитателей, – вспоминал Михаил Рабинович. – Она дерзила им. Известного итальянского физика, перебежавшего к нам, Бруно Понтекорво, она называла "Курва Понтебруно" или "Бруно Понтекурва". Всячески поносила внучку Горького, связанную в свое время с сыном Берия. Досталось и "графине" Л. Толстой, изображавшей эталон светской дамы. В ту же ночь в комнате, откуда все были изгнаны, кроме меня и жены, Ольга читала стихи, свои и чужие, известные и ненапечатанные. Ранним утром мы посадили ее в автобус, уходящий в Феодосию. С нею уезжала и Тамара Макарова. Шли светские проводы, чинные, неторопливые. Вдруг Ольга, вынув из сумочки глиняную свистульку (…подарок низкооплачиваемых собутыльников), громко свистнула, машина рванула, сорвав ритуал прощания…"[129]
У чиновников ее эскапады вызывали настоящий ужас.
Одну из таких историй вспоминал Даниил Гранин, который в то время был вторым секретарем Союза писателей Ленинграда.
Гранину передали жалобу на Ольгу с требованием исключить ее из партии. "Бумага была письмом из Комитета госбезопасности. Группа сотрудников сообщала, что они из своего дома отдыха поехали на экскурсию в дом творчества писателей в Малеевке. Приехали. На ступенях подъезда стояла Ольга Берггольц, узнав, что они из КГБ, она потребовала, чтобы они убирались вон: "Вы нас пытали, мучили, а теперь ездите к нам в гости, катитесь вы…" И далее следовали с ее стороны нецензурная брань, оскорбления. Это была не просто пьяная выходка, заявили они, это политический выпад, недопустимая клевета на органы… в заключение они требовали принять меры, считали, что такой человек не может быть членом партии, что это идет вразрез…
– Так что надо будет вам ее исключать из партии.