Женщины Девятой улицы. Том 2 - Мэри Габриэль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А для художника все это нереальность…
Бюрократ подчиняется силам вне себя и, если он умен, учится их контролировать. Художник с ними не борется. Ему это не нужно. Он умеет их игнорировать… Он не восставал против этого мира. Это мир восстал против него, а он этого и не заметил, ну разве так, как человек замечает укусившую его муху[723].
Молодым художникам хватило энергии и идеализма, чтобы использовать свой храбрый новый пейзаж с максимальной пользой. «Они совсем не походили на старшее поколение, которое мыслило намного более трезво, — говорил Джон Майерс, — [они] были стопроцентными оппозиционерами, совсем не боялись жить полной жизнью»[724]. И это их качество подходило ему просто идеально.
Осенью 1950 года Джон решил найти художников из списков, которые ему дали Клем и Ли. «Как-то раз мне на чердак на Эссекс-стрит позвонил Джон Майерс; он, как какой-то маниакальный пулемет, взахлеб рассказывал о своей новой галерее», — вспоминала Грейс[725]. Он описал галерею как «довольно маленькое пространство, но тебе оно очень понравится. Его оформил замечательный итальянский архитектор Роберто Манго. Это истинный рай земной!»[726].
Джон по своему обыкновению картавил, произнося «колог» вместо «колор», и «пгошу пгощения» вместо «прошу прощения». Говорил он лаконично, но на редкость драматично. Он был настроен на насущную потребность в новой галерее и даже не мог допустить, чтобы Грейс не разрешила ему приехать взглянуть на ее работы. Впрочем, Грейс и не собиралась отказываться. «В 1950 году я показывала свои картины Кутцу, Парсонс и Игану, все отозвались в высшей степени позитивно, но никто из них не стал меня выставлять», — объясняла она[727].
В тот год Грейс писала, словно одержимая, из ее стиля ушла былая робость мексиканских абстракций. Художница не могла позволить себе хорошие краски или новый холст, но делила с Элом огромную мастерскую, и картины Грейс выросли как в размерах, так и в экспрессии. Она находила возможность и способ писать независимо от весьма плачевного финансового состояния, и это свидетельствовало о ее решимости.
Одетая в мужскую армейскую куртку, джинсы с мужским ремнем и грубые ботинки, Грейс бродила по улицам в поисках холстов и подрамников, выброшенных другими художниками, вытаскивала найденное из мусорных баков, ремонтировала, очищала и на нем писала. Она использовала строительную масляную краску вместо художественной, потому что иначе не смогла бы сохранить нужный уровень свободы, и изредка покупала дорогущие тюбики в художественном салоне[728]. «Подавляющую часть времени бодрствования она писала большие и яркие полотна, — рассказывал впоследствии Джон. — Время, когда она не занималась живописью, было для нее скучным до безумия»[729]. К осени 1950 года Грейс уже не рассматривала опцию «не заниматься живописью». Чтобы в этом убедиться, достаточно было немного осмотреться в ее мастерской.
Написанная в том году картина «Месяцы и луны» размером почти полтора на два метра представляла собой холст, покрытый густыми черными мазками. Они вихрились и сталкивались на поверхности, порождали всплески белого, красного, розового, охры, серого и фиолетового, а затем ныряли обратно в холст, создавая потрясающую глубину и пространство.
Другая картина, «Король мертв», тоже 1950 года, была данью уважения Поллоку, «убившему» самого Пикассо[730]. Размер работы — приблизительно полтора на два с половиной метра; это была самая большая по площади картина из написанного Грейс на тот момент. Полотно представляло собой не копию, а адаптацию творчества Поллока. «Я не капала на холст с расстояния, как это делал Поллок в своей “капельной” живописи, — объясняла Грейс. — Но я приняла общую концепцию, вошла в некий континуум, без центрального образа, без фона — приняла все эти революционные идеи, витавшие тогда в воздухе»[731].
Еще одна картина того же периода, игривая «Болтовня в детском саду», была намного спокойнее. Зеленые угловатые формы на ней напоминали детские кубики, намеки на буквы — надписи детской рукой, круглые формы — мячики. Это полотно сильнее всех картин Грейс на том этапе отсылало к радостному детству, которое могло бы быть у ее сына в нормальных обстоятельствах[732].
Поэтому на вопрос Джона, можно ли ему взглянуть на ее работы, Грейс ответила положительно. У нее было много вещей, которые она могла с гордостью ему продемонстрировать. «И я, сделав добрый глоток, пригласила его прийти завтра в полдень», — рассказывала Грейс[733].
На следующий день Джон поднимался по высоченной лестнице на чердак Грейс на Эссекс-стрит в совершенно похоронном настроении. «Боже-боже, — говорил я себе, — наверняка очередная художница, чей талант будет резко контрастировать с ее внешностью». На нужном этаже увидел ждущую у двери Грейс. Это была «высокая, “свежая, как майский день” девушка того типа, который люди раньше называли типичной чистокровной американкой. Она улыбнулась и протянула мне руку, чтобы помочь одолеть последнюю ступеньку», — вспоминал он о пережитом шоке. «Ну разве не райское местечко для жилья! — воскликнула она. — Угощайтесь, вот маринованные огурчики»[734].
Внутри Джон обнаружил Эла Лесли, который также входил в его список. Эл только что испек хлеб. «Джону угощение чрезвычайно понравилось, он съел ужасно много хлеба прямо из печки», — вспоминала Грейс[735]. Хватило одного мгновения, чтобы эта троица подружилась (для Джона Грейс вскоре станет «моей дорогой Грейс» и «Грейс Великолепной»[736]), но что еще важнее, Джон пришел в восторг от их живописи. «Их картины так быстро проникли в мой мозг и меня охватил такой энтузиазм по поводу того, какие это замечательные ребята, что я тут же понял: их искусство просто не может не вызывать таких же эмоций и у других людей», — признавался он[737].