Человек без свойств - Роберт Музиль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут начальник отдела Туцци вставил, что он берет Гомера, когда ему хочется почитать что-нибудь добротное или Петера Розеггера.[17]
Арнгейм тут же отозвался на эти слова:
— Вам следовало бы прибавить еще Библию. Библией, Гомером и Розеггером или Рейтером[18] можно обойтись и тут-то мы в самой сердцевине проблемы! Допустим у нас был бы новый Гомер, — спросим себя с предельное искренностью, были бы мы вообще способны слушать его. Думаю, ответить надо отрицательно. У нас его нет, потому что он нам не нужен! — Теперь Арнгейм сидел в седле и гарцевал. — Если бы он был нам нужен, мы бы имели его! Ведь в конечном счете в мировой истории не происходит ничего негативного. Что же означает, что мы переносим в прошлое все воистину великое и существенное? Уровень Гомера и Христа не достигнут и уж подавно не превзойден; нет ничего прекраснее Песни Песней; готика и Ренессанс рядом с новым временем — как горная страна рядом с выходом на равнину; где сегодня великие властелины?! Какими жалкими кажутся даже деяния Наполеона по сравнению с деяниями фараонов, труд Канта — по сравнению с трудом Будды, творчество Гете — по сравнению с творчеством Гомера! Но в конце концов мы живем и должны для чего-то жить. Какой же вывод следует нам из этого сделать? Только один, а именно… Тут Арнгейм, однако, запнулся и заверил, что у него не поворачивается язык: оставался ведь только вывод, что все, к чему относишься серьезно и что считаешь великим не имеет ничего общего с тем, что составляет внутренний стержень нашей жизни.
— Что же это за стержень? — спросил начальник отдела Туцци; против того, что к большинству вещей относишься слишком серьезно, у него не было возражений.
— Ни один человек не в состоянии сегодня это сказать, — отвечал Арнгейм. — Проблему цивилизации можно решить только сердцем. Появлением новой личности. Внутренним зрением и чистой волей. Разум не добился ничего, кроме того, что низвел до либерализма великое прошлое. Но, может быть, мы видим недостаточно далеко и меряем слишком малыми мерками; каждый миг может быть поворотным моментом мировой истории!
Диотима хотела возразить, что тогда для параллельной акции не остается вообще ничего. Но, как ни странно, темные видения Арнгейма захватили ее. Возможно, что в ней застрял какой-то остаток «нудных домашних заданий», который угнетал ее, когда ей то и дело приходилось читать новейшие книги и говорить о новейших картинах; пессимизм по отношению к искусству освобождал ее от многих красот, которые ей, в сущности, нисколько не нравились; а пессимизм в отношении науки облегчал ее страх перед цивилизацией, перед избытком достойного быть познанным и способного оказать влияние. Поэтому безнадежное суждение Арнгейма о времени было для нее благодеянием, которое она вдруг ощутила. И ее приятно щекотнула мысль, что меланхолия Арнгейма каким-то образом связана с ней.
Диотима не ошиблась. С той минуты, как Арнгейм заметил, что грудь этой замечательной женщины, читавшей его книги о душе, вздымается и колышется под действием силы, которую нельзя превратно истолковать, он впал в вообще-то несвойственное ему уныние. Говоря коротко и с учетом его собственного вывода, это было уныние моралиста, вдруг неожиданно встретившего небо на земле, а при желании проникнуться его чувством достаточно представить себе, каково было бы, если бы нас не окружало ничего, кроме этой тихой синей лужи с плавающими в ней мягкими, белыми воланами.
Сам по себе нравственный человек смешон и неприятен как учит запах тех смирившихся бедняг, у которых и ничего за душой, кроме их нравственности; нравственности нужны великие задачи, ибо благодаря им она обретает значение, и потому дополнения своей склонной к нравственности природы Арнгейм всегда искал в мировых событиях, в мировой истории, в идеологической насыщенности своей деятельности. Это был его пунктик привносить мысль в сферы власти и вершить дела лишь в связи с духовными вопросами. Он любил подбирать себе аналогии в истории, чтобы наполнять их новой жизнью роль финансового капитала в современном мире казалась ему сходной с ролью католической церкви — как силы, действующей из-за кулис, неуступчиво-уступчивой в контактах с властями предержащими, и порой он рассматривал себя в своей деятельности как некоего кардинала. Но на сей раз он отправился в поездку собственно больше из прихоти; и хотя даже поездок из прихоти он и предпринимал совсем уж без всяких намерений, он все таки никак не мог вспомнить, как первоначально возник у него этот план, план, кстати сказать, значительный. Было что-то от наития и внезапного решения в его поездке, и, наверно, из-за этой маленькой доли свободы даже каникулярное путешествие в Бомбей вряд ли произвело бы на него более экзотическое впечатление, чем этот лежащий на отшибе немецкий большой город, куда он попал. Совершенно невозможная в Пруссии мысль, что его пригласили, чтобы он играл какую-то роль в параллельной акции, довершила дело и настроила его на фантастически-нелогический лад, как сон, нелепость которого хоть и не ускользнула от его практической сметки, но сметка эта была не в силах рассеять очарование сказочности. Цели своего приезда он достиг бы, вероятно, куда проще прямым путем, но на свои все новые и новые возвращения сюда он смотрел как на каникулярный отдых от разума, и за такое бегство в сказку его деловитость наказывала его тем, что черную отметку по поведению, которую ему приходилось ставить себе, он размывал до серого налета на всем вообще.
До столь широких обобщений в мрачном ключе, как в тот раз в присутствии Туцци, дело, впрочем, больше не доходило; уже потому хотя бы, что начальник отдела Туцци показывался лишь мельком и Арнгейм должен был распределять свои высказывания между самыми различными лицами, которых он в этой прекрасной стране находил поразительно восприимчивыми. В присутствии его сиятельства он назвал критику неплодотворной, а современность лишенной богов, еще раз давая понять, что избавить человека от такого негативного существования может одно только сердце, и прибавив для Диотимы утверждение, что лишь высококультурный юг Германии способен еще очистить немецкую сущность, а тем самым, быть может, и мир от бесчинств рационализма и расчетливости. Окруженный дамами, он говорил, что необходимо мобилизовать весь запас внутренней нежности, чтобы спасти человечество от гонки вооружений и бездушия. Кружку деловых мужчин он разъяснил гельдерлиновскую фразу, что в Германии нет больше людей, а есть только виды занятий. «И никто ничего не достигнет в своей профессии без чувства высшего единства — а уж финансист и вовсе!» — закончил он это рассуждение.
Его с удовольствием слушали, потому что было приятно, что человек, обладавший таким множеством мыслей, обладал и деньгами; а то обстоятельство, что каждый, поговорив с ним, уносил впечатление, что такое предприятие, как параллельная акция, дело весьма сомнительное, отягощенное опаснейшими духовными противоречиями, укрепляло всех во мнении, что никто другой так не подходит для руководства этой авантюрой, как он.