Перс - Александр Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце такого вечера появлялся Аббас с подносом, полным сладостей, хлеба, с корзиной фруктов, с молочными бидонами, полными горной воды.
Молодые егеря — все страшно худые, изможденные даже — очень уважают жирную пищу. Хашем самый мощный из них: скульптурная фигура пловца, но сильный сколиоз дает о себе знать перекошенностью лопаток. Когда сидит голый по пояс за столом, тени от двух ламп, висящих над его плечом и на стене, становятся особенно крылатыми, и мне чудится горб. Так вот, Хашем самый тренированный, его мышцы очевидны — у других одни жилы. Я всегда опасался худышек, моя мать, которая действовала на меня как удав на кролика и способна была внушить любую, самую абсурдную мысль, говорила: «Не доверяй худым и тем, кто ниже тебя ростом. Худые потому худые, что их что-то гложет изнутри. А низкорослые исподволь пожелают тебе отомстить за превосходство». Насчет низкорослых и худых мать оказалась не права. В детстве от худых была только одна неприятность: с ними трудно было боксировать. Костлявые кулаки Хашема доставляли мне куда больше неудобства, чем ему мои. Обычным делом для нас было с целью усмирения или убеждения стукнуть другого под ребра или по плечу, с оттяжкой по мышце от кости, очень болезненный удар, иногда после него следовала реальная потасовка. В детстве мы чаще выражали себя телом, нам не хватало слов для мыслей — и мы бросались наперегонки: вплавь, на велосипедах, заламывали друг друга. Чем старше мы становились, тем более силовыми, но и более осмысленными становились телесные противоборства.
8
К концу дня по тому, как Аббас задушевно говорит о Хашеме, часто на него ссылается: «Хашем помог», «Хашем сказал», «Хашем-меалим научил», «Хашем одобрил», — я понял, что Аббас любит Хашема, предан ему.
И тут мне приходится рискнуть и развить догадку.
— Почему вы его почитаете? — спрашиваю.
— Не я один. Все почитают. Он природу, науку знает, он поэт, он Бог, — без запинки отвечает Аббас. — Вот только людям слишком доверяет, — качает он головой. — Но на то и мы рядом. Мы убережем. Я уберегу.
— А вы не знаете, почему Хашем с нами не поехал? Я старый его друг. Он мог бы меня уважить.
— Не знаю, — смущается сначала Аббас, но потом находится, говорит строго: — Он занят очень. Он все время работает, думает. Он очень занят! — И Аббас морщится и прикладывает руку к груди: — Он рад был бы, но он не может — занят.
На минуту мы заехали к Аббасу домой; долговязый черный щенок, охваченный истерикой дружелюбия, кинулся из-под ворот к мотоциклу, ожегся о выхлопную трубу, завизжал, отлетел и снова, перемежая радостный лай скулением, взлетел на задние лапы, затанцевал, лобызая потрепавшую загривок руку, обвисшие на коленях тренировочные штаны хозяина. Аббас вернулся скоро, неся над тыкающейся мордой щенка беспокойный, каркающий угольник в мешке. Птица в мешке металась, распиналась в узилище, растопыривалась чуть ли не в величину гуся, однако потом оказалась крылатым чертом — бакланом. И вот мы снова мчимся, щенок уже отстал и не хватает меня за брючину, пропал уже и звонкий лай, тень двухголового колесного кентавра длинно скачет, льется, несется по асфальту, ее пресекают тени от деревьев: то глотает, то срезает кустарник — море снова раскатывается справа, мокрый песок, по которому сохнет и вновь распространяется с волной небо; бочка на обочине, доверху набитая сырой лозой, жухлой травой, листвой, пускает долгий едкий дым, он тянется по дороге по грудь, и женщина в переднике из мешковины палкой перемешивает вздыхающий огонь.
Скоро запрокинутый ржавый дебаркадер принимает на привязь мотоцикл и отпускает лодку в чашу залива: полтора часа наискось до Куркосы. Берегов с притопленной кормы уже не видно, мотора не хватает, «казанка» то и дело сотрясается, спадая с глиссирования, бьется, грохочет страшно о волну, удары отдаются в ноги. Аббас налегает на руль, зорко смотрит поверх ветрового стекла.
Едва живой баклан с перетянутым канцелярской желтой резинкой зобом, похожий на переломанную ручную химеру, на карманного черта, сидит на борту лодки, поджидает возврат сознания, но голод возвращается раньше. Птица впивается клювом мне в палец, я давлюсь воплем.
Аббасу не терпится, ибо все обрывистей становится волна, — и он поднимает на крыло баклана: черную птицу, всю горбатую — и крылом, и зобом, и клювом, и манерой просушивать полураскрытыми крылья, после нырка, подрагивая ими на борту, на скамейке; капли вспыхивают, отрываясь с кончиков грязно-черных перьев.
Наша рыбалка с бакланом неудачна: птице попадается только хамса, которую ему удается протолкнуть в перетянутое горло, клюв пустой. Скоро черт уже сыт и не хочет тяжко вспархивать, кружить вокруг лодки, вдруг плюхаясь в море.
На обратном пути достигли берега вместе с солнцем, ветер стих, и отсвет заката согрел мне обветренные скулы. Аббас велел ночевать у него в доме, хотя я планировал провести ночевку на берегу уже сегодня. Я не отстоял свой план, и тем более мне интересно было с Аббасом, еще не до конца я понял его. Егерь вытащил баклана, снял резинку и отпустил птицу в море. Птица рассыпавшейся марионеткой рухнула на воду, взлетела и тяжко пошла вдоль берега, села на свайку, на одну из ряда головешек, торчавших двумя рядами на месте когда-то сгнившего причала; раскрыла крылья, обсыхая.
9
На обратном пути заехали ко второму русскому другу Аббаса — Шурику. Аббас накатом стукнул колесом в железные ворота, скоро из-за них выскользнул невысокий плотный человек с круглым веснушчатым лицом, выглядывавшим из-под козырька бейсболки.
— Знакомься. Друг Хашема. С Америки. Как ты.
Настороженный Шурик не сразу позвал нас в дом. Аббас попросил меня пересказать Шурику то, что я рассказывал ему. Шурик стал слушать чуть лукаво, вприщур, потихоньку разгораясь внутренней жаждой общения, переспрашивал, но тут же перебивал себя беспокойным молчанием.
— А в Ленкорани, говоришь, прадед твой чем занимался? Звать его как?
— Дубнов Осип Лазаревич, ювелирный и часовой мастер.
— Подожди, так я ж в Ленкорани в доме жил, где у него мастерская. Так и говорили: «Осипа мастерская». Я над этой мастерской квартиру нанимал три года. Сейчас дом этот снесли.
— Так прадед из Ленкорани еще до революции выбыл.
— Сам-то он выбыл, — хитро, неизвестно кому подмигнул Шурик, — а прозвание осталось. Там и при советской власти часовая и ювелирная мастерская была. В ней я жене после свадьбы кольцо растягивал, тесное оказалось. Так и говорили: «Осипа мастерская».
Шурик был рад вспомнить прошлое время, он улыбался, выражение его лица было захвачено мечтой.
— А в Привольном, в Привольном у тебя кто проживал? — спросил он.
— Мамин дед, дядья, братья двоюродные. Деда звали Митрофан Сорока.
— Нет, не знаю. Ссыльные они? Или из солдат?
— Ссыльные. Потом с герами породнились.
— Ты слышишь, Аббас, слышишь? — погрозил мне пальцем Шурик, поворачиваясь к егерю, затем снова ко мне. — Пойдем, пойдем, чего ж мы стоим, пойдем, сядем по-человечески.