Миледи Ротман - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В дверях столкнулся с Зоей Митрошкиной, смазливой вдовушкой. У нее лицо надутое и гладкое, как у целлулоидной куклы. Однажды в поисках опохмелки заглянул к ней с другом, будто бы свататься; выпили у Зои «заначку» и раскланялись. С тех пор Митрошкина смотрит на художника как на дебила. Братилов раскланялся с ней, но Зоя посторонилась, почти спрятавшись за дверь, будто от Алексея дурно пахло. И чего брезговать? Вчера из парилки, два веника исхлестал с Немушкой, пока-то договорились, что «Ельцин — человек эпохи». И неделю стопки не держал, внутри от засухи все ссохлось. Но слухи, братцы, ах эти слухи! Они бродят за честным человеком по пятам, как стая одичавших собак, и постоянно треплют его то за штанину, то за пяту.
… А день уже разгорелся, небо раскололось на десятки розоватых бездонных колодцев, и в глубине каждого плавала крикливая чайка, похожая на вспугнутую душу. Лень надо вязать на ремень и браться за кисти. Когда-то еще в диком краю появится новый внук Никтопалиона Салфестовича, чтобы облагодетельствовать провинциального, никому не известного художника, а кушать хочется каждый день.
Деревянные тротуары после дождя блестели, будто по ним пролили жидкого олова, и по этому длинному эшафоту среди моря разливанной грязи куда-то попадали редкие слобожане. У всех в глазах застыла цель жизни, и только он, Алексей Братилов, был бездельник и никуда не торопился. Он, конечно, вынашивал в себе великую картину, как очередное дитя, но оно рождалось худо, с потугами и напрасной кровцою, словно бы хотело скинуться загодя, чтобы освободить плодильню от напрасных забот.
Зою Митрошкину он тогда обидел совсем напрасно; обещал вдовице голую натуру, а даже и не поцеловал. Женщины, конечно, любят мужиков с поступками, решительных, чтобы ребра постанывали от жестких нахальных рук, но он, Братилов, как трава под ветром: все упадает в нем, когда надо вершить против сердца. Зою Митрошкину он когда-нибудь обязательно напишет ватной куколкой с пришивной пластмассовой головою и усадит на заднем плане на подоконнике. А в окне будет торчать черная шерстнатая собачья морда с высунутым розовым языком и зелеными глазами, как у Милки Ротман.
Художный чутьистый человек всегда сыщет себе лазейку, чтобы скинуться от дела. Ноги вдруг заплетаются, глаза застилает поволока, ты растерянно оглядываешься по сторонам и вдруг — нырь в то место, где тебя, конечно, никто не ждет и никому ты не нужен. В палисаде редакции запустение: черемуха разбрелась, и окна едва видать. Значит, районное начальство в панике, а «Заветы Ильича» вот-вот прикажут долго жить. Уж когда в столице крикнули «Долой!..», а до провинции клич еще только докатился, но в такой невнятице звуков, что и не разобрать толком.
Типографские машины еще ритмично стучали, пахло гартом и свинцом, но в газете творилась чехарда; журналисты почувствовали неожиданную свободу и спешили высказаться, не зная, какого загнуть калача и какую лошадь зауздать, чтобы не опоздать к финишу. Путаница в России сдружилась с невнятицей, и в хозяйки повсюду пришла околесица. В такие времена ловко ловить рыбку в мутной воде, мазать дегтем честные ворота и величить хама и вора.
Не желая встречаться с Ротманом, Алексей прошел к секретарю, чтобы почесать языком и скоротать время. Но боковушка, к сожалению, оказалась пустой, хозяин ушел получать директивы. Не зная зачем, Братилов уселся в крутящееся мятое креслице на подушку из козьей шерсти. В приоткрытую дверь увидел Валю Уткина.
— Вся жизнь человеческая стоит на сексе. Из-за баб все войны и драмы мира. Чего скрывать? Бабы засланы к нам из космоса, чтобы всю землю пустить в дым. Надо писать о сексе со всею страстью, открыто, — сладкоголосо вещал Уткин. Кто-то, скрытый дверью, глухо ему возражал, будто сипел в ржавую водосточную трубу. — Так ты за домострой? — насмешливо вздергивал каштановые брови Уткин. — И неуж, Саня, ты за домострой? Может, ты и за телегу с санями, керосиновую лампу и лучину? Дурак, если бы секс раньше не затыкали по партийной линии, не секли на ковре, то и встряски, милейший, не было бы. Жили бы и поныне как у Христа за пазухой. Оглянись, дружок, кто у власти? Все те же, только кто сидел пониже и пил пожиже. Чиновники любили всегда три «б»: баба, бабки, баня. А им не давали насладиться, все урезали до нормы. А власть не терпит нормы: зачем тогда жилы рвать, карабкаться наверх, если и там по норме? Лучше остаться слесарем: гуляй от рыла. Чиновники прятались поза углам, грешили тайком, озираясь, у них случилось косоглазие, и пошли эти булдаки вкривь и вкось. Это для нас, грешных, малых тварей сих, вкривь и вкось, а по ним — все прямо, никуда не сбиваясь. Они на марше к своей желанной цели. И вот, блефуя, кричат о равенстве и свободе, как в семнадцатом, а для себя уже устроили красивую жизнь с тремя «б»: бардак, бордель, бабки. А послабить бы им тогда хоть в малом, не прижимать контролем за постелью, хоть с тремя бабами сразу спи, только делай дело, и все о’кей, все наилучшим образом. Надо вовремя энергию сбрасывать, чтобы она не запирала мозги и не тормозила дурную кровь. Ну, чиновники тоже люди: терпели, терпели, снюхались меж собою и продали партию ради трех «б». Нельзя оставлять на потом то, что можно сделать сегодня, говорил незабвенный Карл Маркс. И вот дожили до ручки, и придется нам скоро менять вывеску газеты «Заветы Ильича» на «Привет Ильичу».
Уткин, наверное, готовил сексуальный переворот в пределах одного Слободского района и сейчас отливал сбивчивые пока мысли в чеканные оптимистические слова. Братилов осторожно притворил дверь, машинально снял трубку и набрал номер. Действительно, вся жизнь мира крутится вокруг секса. Слово-то, правда, пошлое, собачье, в нем открыто обнажается что-то грязноватое, непристойное, о чем не говорят в любовных играх даже глухой зимней ночью. А теперь все скрытное, сокровенное предлагают обнажить: свальным грехом потиху истирается вся красота мира.
— Алё-о! — по-котовьи сладко промяукал Братилов в трубку, словно бы заранее знал, что на другом конце провода будет Миледи, что одна в учительской и на полчаса свободна. Он почувствовал, как жар кинулся в лицо и вспотели ладони. — Как жизнь?
— Да вся жизнь мимо. Муж — серый волк, а я зайка. Сижу в кусту и дрожу.
Признание было обещающим, и Братилов навострил ухо.
— А что еще надо?
— А что надо всем? А что надо вам?
Миледи словно бы не признала Алексея, разговаривала с ним, как с чужим, натянуто, с принудиловкой, и Братилов невольно подхватился под этот тон и стал играть постороннего человека; находит же порою такая блажь на мужика, и тогда мысли приходят самые завиральные, а слова легкие, гулевые, необязательные, с прибауткой и прихохонькой.
— Мне что надо? Ну, бега… лошадиные, конечно. И танцы, тело к телу, ну и ресторан чтобы, или на природу, обнажиться там. Что? Да не так вы поняли. Не растелешиться, а духовно освободиться…
— Поете вы ладно. Наловчились. Со всеми так?
— Аха…
— То и видно. Ну, мне некогда. — В усталом хриплом голосе послышался вызов. Нервенная невидимая паутинка, что натянулась меж ними, зазвенела, готовая лопнуть. Миледи не принимала пустой говорильни, где многое недоговаривалось, как бы провисало в воздухе: телефонной беседою Миледи как бы изменяла мужу, а этого она делать не хотела. Душа стеснялась даже по телефону перебрасываться чувствами, как детским надувным шариком.