Сибирская жуть-7 - Андрей Буровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ворчание, невнятные горловые звуки, как издаваемые младенцем, но только очень сильным и большим.
— Я живу в городе, в доме на третьем этаже, — начал рассказывать Богдан, и у него тут же появилось ощущение, что его тут же перестали слушать.
Мужик вдруг вскочил, стал заходить Богдану за спину. Богдан инстинктивно попятился, переступил вонючую скамейку, а хозяин зашел вдруг за печку — в закуток, куда и не заглядывал Богдан. Почему-то было видно, что он сильно раздражен. То ли по резкости движений — шел и дергался, то ли по выражению косматого лица, непонятно. Во всяком случае, он что-то ворчал и бормотал, косноязычно приговаривал, и Богдан все никак не мог понять — говорит он на незнакомом языке или бормочет без слов, только очень уж похоже на слова.
— Хозяин… А, хозяин, пошли пописаем… До ветру пойдем?
Почему-то Богдан счел за лучшее сообщить о своих намерениях. Хозяин не отреагировал, и Секацкий тихо надел сапоги, нащупал за правым голенищем нож. На улице — прохладный ветер, чуть меньше тишины и чуть меньше темноты, чем в избе. Светили звезды, угадывались забор, крыша соседней избы, кроны деревьев. Во всей деревне не светилось ни одно окно. Деревня лежала тихая, освещаемая только звездами и серпиком луны, как затаилась.
Секацкий сделал два шага, не больше, и почувствовал вдруг, что здесь, на улице, опасно. Кто-то стоял за углом дома и ждал. Секацкий не мог сказать, чего ему нужно и даже как он выглядит, но совершенно точно знал, что за углом кто-то стоит, живой и сильный, и что он явился не с добром. Перехватив рукоятку ножа, Секацкий сделал несколько осторожных шагов. Он еще не был уверен, что ему нужно сцепиться с этим, за углом, и громко окликнул:
— Ну, чего стоишь? Я вот сейчас…
Он еще понятия не имел, что он сделает сейчас этому, за углом, и вообще в его ли силах что-то сделать, как вдруг чувство опасности исчезло. Никто не стоял за углом, никто не поджидал в темноте Богдана. Он не знал, куда делся этот ожидающий, но был уверен — его больше нет. На всякий случай Богдан заглянул за угол — там не было никого. Чтобы посмотреть, нет ли следов, было все-таки слишком темно. И ветрено — спичка гасла почти моментально, Богдан не успевал рассмотреть землю.
Ну что, надо идти досыпать? Хозяин по-прежнему ворчал, поскуливал, скребся за печкой. А вот на ближней к выходу лавке что-то неуловимо изменилось. Секацкий не мог бы сказать, в чем состоит перемена, но обостренным чутьем чуял, знал — здесь сейчас не так, как было несколько минут назад, когда он только выходил. За то время, пока он выкурил папиросу, что-то в избе произошло. Взяв нож в зубы, лезвием наружу, Богдан чиркнул спичкой. В застойном воздухе избы огонек горел достаточно, чтобы Богдан Васильевич рассмотрел и на всю жизнь запомнил: на лавке, вытянувшись, как человек, спала огромная медведица. Возле ее левого бока свернулись клубочком два маленьких пушистых медвежонка.
Богдану Васильевичу и самому было странно вспоминать это, но паники он не испытал: наверное, и до того слишком много было в этой деревне чудес и всяких странных происшествий. Спокойно: мало ножа, надо немедленно взять карабин. Он решил: взял оружие, сказал вполголоса:
— Карабин армейского образца… Насквозь пробивает бревно, бьет на четыреста метров. Хорошая штука, полезная.
За печкой замолчали, и Секацкий повторил все это еще раз, так же негромко, разборчиво, и добавил, что против медведя такой карабин — самое первое дело.
За печкой опять завозились, потом мужик тихо прошел к двери, вышел. А Секацкий так и сел спиной к стене, держа карабин на коленях. Он то задремывал, опуская голову на карабин, то вспоминал, кто лежит на лавке в трех метрах от него, резко вскидывался, поводя стволом. Так и сидел, пока предметы не стали чуть виднее (хозяин так и не пришел).
Тогда Богдан тихо-тихо поднялся, надел на плечи рюкзак. Не очень просто идти тихо-тихо, чтоб не шелохнулась половица, неся на плечах полтлора пуда образцов плюс всякую необходимую мелочь. Но надо было идти, и Секацкий скользил, будто тень, держа в левой руке сапоги, в правой, наготове, карабин. Что это?! Серело, и не нужно было спички, чтобы различить: на лавке лежала женщина. Да, огромная, да, неуклюжая, но это была женщина в дневном цветастом сарафане, в котором проходила и весь вечер. И дети в белых рубашонках: один свернулся клубочком, другой разбросался справа от маминого бока. Почему-то от этого нового превращения Секацкий особенно напрягся— так, что мгновенно весь вспотел.
Над лесом еще мерцали звезды. Секацкий знал: если они так мерцают, скоро начнут одна за другой гаснуть. И было уже так серо, что можно было различать предметы, сельскую улицу, заборы. Уже на улице — чтобы ничто не могло внезапно ринуться из двери! — Секацкий надел сапоги, поправил поудобнее рюкзак и вчистил за околицу деревни. И как вчистил! Вот он, ручей, вот она, тропка вдоль ручья. Пробирает озноб, как часто после бессонной ночи, ранним, холодным утром Восточной Сибири. От кромки леса, проверив кусты, не выпуская из рук карабина, Секацкий обернулся к деревне. Серые дома лежали мирно, угрюмо, как обычно посеревшие от дождей дома деревенских жителей Сибири. Не светились огоньки, не поднимался нигде дымок. Где-то там его хозяин, не назвавший своего имени, где-то его славный гость, стоящий ночью за углом! Может быть, они как раз для того и рассказали про дорогу, чтобы засесть на ней в засаду?!
Двадцать километров по тропинке Богдан Васильевич шел весь день, а задолго до темноты проломился в самую чащу леса, в бездорожье, в зудящий комарами кустарник. Шел так, чтобы найти его не было никакой возможности, и лег спать, не разжигая костра, поужинав сырым тетеревом — тем самым, принесенным еще с перевала. А с первым же светом назавтра вышел на тропу, через несколько километров шел уже по просеке, где далеко видно в обе стороны, где идти было совсем уже легко. И не прошло двух дней, как просека привела к дороге, дорога — к деревне, самой настоящей деревне. С мычанием скота, лаем собак и любопытными людьми. И все, и путешествие закончилось, потому что до Красноярска Богдан Васильевич Секацкий ехал уже на полуторке.
В те времена была традиция: прибыв в управление, геолог сдает полевые документы, карту, оружие, компас. А потом он может делать три дня все, что только захочет. Никто не спрашивает, где он, куда девался, никто не требует предстать перед лицом начальства. Геолог отдыхает три дня, как и где ему вздумается, а уже на четвертый день он является, чисто выбритый и приличный, чтобы отчитываться за сделанную работу, за потраченные средства, вести умные разговоры с коллегами и планировать дальнейшую работу.
Следы этого обычая сохранялись еще в 1970-е годы — по крайней мере, в некоторых партиях. Своими глазами я видел… да что там видел! Своими руками я разливал водку, пил ее, когда геологи гуляли свои законные три дня. А нашел я геологов… по звукам ружейной пальбы. Оказалось, за околицей деревни геологи сноровисто вырыли шурф, засели в нем, а на деревьях метрах в тридцати развесили то, что накупили в магазине: сковородки и кастрюли. Геологи сидели в шурфе, пили купленное в другом магазине и сажали из ружей крупного калибра по привязанным за ниточки кастрюлям. При попадании разорванный металл с воем разлетался в разные стороны, а геологи дико хохотали и починали новую бутылку. И мы почали несколько бутылок, расстреляли до десятка кастрюлек и сковород, а потом… нет, я не буду писать, куда мы пошли потом и что делали! Вы еще маленькие и вообще редактор не пропустит.