Черный венок - Марьяна Романова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как я уже сказал, до Веры была другая матка, а до нее – еще одна, – лился тихий бархатный голос Хунсага. – Некоторые их дети даже не дожили до возраста, когда их отнимаем мы. В два года детей переселяют в отдельный дом. В течение следующих пяти лет ими занимается Лада. Учит их слушать лес – так, как будто он часть их собственного тела. Потом я начинаю обучать оставшихся. Это будут новые люди, Даша. Новая раса, которая придет на смену существующей, заживо гниющей. Раса людей интеллектуальных и чутких. Воспринимающих Вселенную как цельную систему, ясновидящих и яснослышащих.
– Но… мне же давно не семь лет… – Даша вдруг обмерла от страшной мысли: а вдруг сегодняшний разговор не торжественное посвящение в ученики чародея, а подготовка к пути на алтарь?
– Глупый маленький человек… Такое бывает только в плохом кино.
Уже во второй раз девочка видела Хунсага смеющимся и во второй же раз отметила, насколько не идет ему веселье.
– Если бы я не видел в тебе шанс, то и десяти секунд на тебя бы не потратил. Я ничего не буду тебе обещать, Даша. Просто хочу, чтобы ты знала: они тебя выбрали. Скоро мир изменится. И у тебя есть шанс стать одной из тех, кто будет его строить. Стать одной из нас.
* * *Задержать дыхание, как перед прыжком в коричневатую гладь деревенского пруда. Раньше она часто ходила к пруду – освежиться посреди вечной пахоты. На несколько минут время останавливалось. Она плыла вперед, раздвигая руками ряску и редкие камыши, в прохладной и мутной воде. Когда все это было – вроде бы совсем недавно, а как будто целая жизнь прошла.
Нет для нее теперь ни пруда, ни душистого лета, ничего нет – только запотевшая рюмка в грязноватой подрагивающей руке.
Задержать дыхание, поднести рюмку к губам, опрокинуть в рот дозу отнимающего память огня, закусить подсоленной хлебной корочкой… Нина пила почти каждый день. Огород запустила, корову продала. Чтобы не издохнуть с голоду, держала три жалких грядочки да потихоньку тратила сбережения. С покойным мужем они жили скромно и без излишеств, каждую копеечку, не доверяя сберкнижкам, прятали в жестяную банку из-под печенья. Вот и собралось кое-что на теперешнее существование.
Дни ее были однообразными и тоскливыми: Нина просыпалась к полудню с раскалывающейся головой и дурным вкусом во рту. Прямо в прохудившейся, с желтыми кругами под мышками ночной рубашке шла к колодцу, и плевать, что люди подумают. На все плевать. Вдоволь пила, потом возвращалась в дом, завтракала хлебом и консервами, курила на крыльце. Иногда на нее что-то находило – порыв из прошлой жизни, – и она принималась неповоротливо и суетливо наводить уют в избе. Но это быстро надоедало. Дом был давно и безнадежно запущен – повсюду пыль и паутина, на посуде толстенный слой потемневшего жира, занавески несвежие, а постельное белье лоснится и пахнет хлевом.
И сама Нина за два года превратилась в смрадную старуху. А ведь раньше бывшая учительница считалась моложавой, что и любила подчеркнуть. Когда-то.
Ближе к вечеру, когда облака сначала розовели, а потом и вовсе сливались цветом с небом, Нина перебиралась на веранду с бутылкой. Вливание в себя водки было не придурью, не капризом слабой личности, не вдовьей депрессией, а почти спасательной операцией. Но об этом знала только она, все же остальные считали, что Нина – хандрящая старуха, делящая с бутылкой одиночество. Муж пропал, погиб, сгинул – почему бы и не спиться.
Ближе к ночи она ускоряла темп – рюмки опрокидывались в ее нутро одна за другой, но первобытный, управляемый не разумом, а инстинктами страх мешал ей пьянеть. Она долго не могла поймать ощущение растущей вширь шаровой молнии в солнечном сплетении – ощущение, которое знают и любят все хронические алкоголики. Как будто бы прыгнуть в шаткое каноэ, которое понесет тебя в неведомые дали по черной реке.
Нина никогда не знала, придет ли он, но напивалась на всякий случай. Мысль о том, что он явится, а ее сознание будет ясным, пугала до бессильных слез. В тумане встречать его проще – можно списать на то, что ей все примерещилось, что ее собственное измученное сознание породило призрак, а с придуманными демонами смириться проще, чем с пришедшими извне. Это была глупая инфантильная уловка, ведь Нина точно знала, что он приходит по-настоящему.
Впервые она увидела его два года назад, через несколько месяцев после смерти мужа.
Собственно, о смерти Нина не знала наверняка – тела-то так и не нашли. Но это был очевидный исход – мужу исполнилось семьдесят пять, Борис перенес два инфаркта, и врачи настоятельно рекомендовали осторожничать. Но ему плевать было на врачей, и каждое утро старый лесник уходил в лес, причем забирался в непролазные чащи. Лес вдохновлял его, наполнял, вызывал желание жить. Лес и был самой жизнью: когда-то мать, отправившись на сносях по грибы, родила его на одной из солнечных проплешин посреди подступающих мрачных елей. Родила по-крестьянски быстро, одна, сама обтерла юбками от слизи и крови, сама перерезала пуповину ножом, которым еще час назад срезала белые грибы. Еловые и березовые ветки на фоне голубого неба стали первым, что он увидел. Ему было суждено полюбить лес больше всего на свете – вот Борис и любил. Больше лица матери, которая погибла, когда ему исполнилось всего девять; больше пропахших тестом и табаком рук тетки, которая его и поднимала; даже больше жены своей Нины, которая не раз со слезами умоляла его не забираться хотя бы в чащу. Он родился в лесу и умер там же – однажды ушел, как обычно, в половине седьмого утра и не вернулся к обеду.
Нина заволновалась не сразу, но, в четвертый раз разогрев любимый фасолевый суп мужа, – нахмурилась и даже подумала, что с нее хватит, вечером нужно поставить беспечного супруга перед драматическим выбором: или лес, или она.
Но Борис не пришел и к ужину. Не появился и к ночи. Такого с ним никогда не случалось. Иногда он уходил на два-три дня, но непременно предупреждал заранее, что отлучается надолго. И тогда брал с собой палатку, фонарь, закоптившийся котелок и теплое одеяло.
Нина всю ночь сидела на крыльце и курила, а на рассвете впервые заплакала. Поняла, что пора оплакивать, – муж уже не