С окраин империи. Хроники нового средневековья - Умберто Эко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Господствовало полное неразличение объекта эстетического и объекта механического (механическая игрушка в виде искусно сделанного петуха была подарена Харуном аль-Рашидом[385] Карлу Великому, кинетическое ювелирное изделие, если бы такие существовали), и не было разницы между предметом «рукотворным» и любопытной редкостью, не различалось ремесленное и художественное, «ширпотреб» и уникальный экземпляр, а главное, занятная вещица (лампа в стиле модерн в форме китового зуба) и произведение искусства. И во всем преобладает ощущение сияния и света как физического элемента удовольствия, и не важно, что там нужны были золотые чаши, инкрустированные топазами для отражения солнечных лучей, преломляющихся в церковных витражах, а здесь мультимедийная оргия любого телевизионного шоу с брызгами искрящегося света, преломляемого поляроидными проекторами.
Как говорил Хейзинга, чтобы постичь средневековый эстетический вкус, нужно подумать о реакции потрясенного обывателя, увидевшего редкий и драгоценный предмет. Хейзинга мыслил понятиями эстетики постромантизма; сегодня мы сочтем, что такая же реакция возникает у подростка при виде рекламного плаката с изображением динозавра или мотоцикла или перед радиофицированной волшебной шкатулкой, в которой вращаются яркие пучки света, что-то среднее между технологичным механизмом и научно-фантастическими грезами с элементами варварского ювелирного искусства. Наше искусство, как и средневековое, не систематическое, но собирательное и составное; сегодня, как и тогда, сосуществуют элитарный изысканный эксперимент и с размахом созданное предприятие популяризации (соотношение между миниатюрой и собором такое же, как и между Музеем современного искусства и Голливудом), с постоянным взаимообменом и заимствованиями. И показная заумь, страсть к коллекционированию, каталогизации, ассамбляжу, нагромождению различных предметов вызваны необходимостью разобрать и переоценить обломки прежнего мира, быть может гармоничного, но безнадежно устаревшего, жить в котором, как сказал бы Сангвинетти, как пройти через гнилое болото, пересечь и забыть. В то время как Феллини и Антониони пытаются создать свои версии «Ада», а Пазолини – свои версии «Декамерона» (и «Роланд» Ронкони[386] вовсе не ренессансный праздник, но средневековая мистерия на площади для простолюдинов), кто-то отчаянно пытается спасти древнюю культуру, видя свое призвание в исполнении интеллектуальной миссии, и накапливаются энциклопедии, дайджесты, электронные хранилища информации, на которые рассчитывал Вакка, чтобы передать потомкам сокровища знаний, которые рискуют погибнуть в катастрофе.
Ничто так не напоминает монастырь (затерянный в сельской местности, обнесенный стенами, мимо которых идут полчища варваров и чужеземцев, населенный монахами, совершенно оторванными от мира и занятыми лишь своими собственными исследованиями), как американский университетский городок. Время от времени Государь призывает одного из этих монахов и делает его своим советником, посылая его с посольством в Катай; и тот бесстрастно переходит от затворнической жизни к светской, получая власть и стараясь управлять миром с тем же аскетическим совершенством, с каким коллекционировал ранее греческие тексты. Его могут звать Герберт Орильякский[387] или Макнамара[388], Бернард Клервоский[389] или Киссинджер[390], он может быть человеком мира или человеком войны (как Эйзенхауэр[391], который выигрывает ряд битв, а потом удаляется в монастырь, став ректором колледжа, и лишь иногда возвращается на службу Империи, когда толпа призывает его как харизматичного героя).
Но вряд ли задачей этих монастырских центров было фиксировать, сохранять и передавать всю сущность прошлой культуры, пусть даже с помощью сложной электронной техники (как предлагает Вакка), которая понемногу отдавала бы ее, побуждая к ее восстановлению, не открывая, однако, до конца ее секретов. То средневековье породило в итоге Возрождение, забавляющееся археологическими изысканиями, но в действительности в Средние века происходило не систематическое сбережение, а, скорее, случайное уничтожение и бессистемное сохранение. Были утрачены наиважнейшие рукописи и сохранены другие, совершенно незначительные; затерты великолепные поэмы, поверх которых написаны загадки или молитвы; искажены священные тексты, в которые вставлялись пассажи – так средневековье писало «свои» книги.
Средние века придумали коммунальное самоуправление, не имея достаточных представлений о греческом полисе; добрались до Китая, полагая, что там живут люди с одной ногой или ртом на животе; достигли Америки, быть может, раньше Колумба, используя астрономию Птолемея и географию Эратосфена…
Об этом нашем средневековье сказано, что оно будет «перманентным переходным периодом», к которому придется приспосабливаться по-новому: проблема будет не только в том, чтобы сохранить прошлое, используя научный подход, а, скорее, в том, чтобы разработать варианты эксплуатации беспорядка, проникнув в логику противостояния. Возникнет – и уже возникает – культура постоянно обновляемой адаптации, подпитываемая утопией. Именно так средневековый человек придумал университет, с той же невозмутимостью, с какой сегодняшние странствующие клирики его разрушают и, быть может, преобразуют. Средние века сохранили по-своему наследие прошлого, но не перевели его в «спящий режим», а заново его переосмысляли и использовали. Это была огромная работа по созданию бриколажа на грани ностальгии, надежды и отчаяния.
При всей своей внешней статичности и догматизме это был, как ни парадоксально, период «культурной революции». Весь процесс, естественно, сопровождался эпидемиями и кровавыми побоищами, нетерпимостью и смертью. Вряд ли новые Средние века открывают перед нами более радужные перспективы. Как говорили китайцы, желая послать кому-нибудь проклятье: «Чтоб тебе довелось жить в интересную эпоху».