Двадцатая рапсодия Листа - Виталий Бабенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Изложив все моему молодому другу, я почувствовал, будто с плеч моих свалился немалый груз. Однако это облегчение тотчас исчезло, едва я взглянул на сосредоточенное лицо Владимира. Похоже, не устраивало что-то нашего студента в той разгадке, которую предложил ему я.
– Что Луиза Вайсциммер гостила у господина Петракова не день, а более двух недель, – с этим я согласен, – сказал он, хмуря брови. – И то, что, говоря о своем романе, он, скорее всего, имел в виду именно ее, – тоже похоже на правду, это вы точно подметили, Николай Афанасьевич. Однако остается все же одна каверза, одна нерешенная загадка.
– Какая? – спросил я, чувствуя подвох.
– Куда и как он отвез свою возлюбленную? – ответил Владимир вопросом на вопрос. – В Казань? Но тогда каким образом она опять здесь очутилась? Отвез только до Кокушкина? Почему тогда высадил здесь?
– Может, не сам отвозил? – предположил я без особой, впрочем, уверенности. – Послал Равиля…
– Это все равно, – заметил Владимир с некоторым раздражением в голосе. – Даже если Равиля – что ж, не знал он разве, куда именно отвез Равиль его гостью? Нет, сказанное вами лишь усиливает подозрение против господина Петракова. Что-то он скрывает. Только вот что именно – пока мы не знаем. И еще: откуда появился господин Рцы Земля? Господин Роберт Зайдлер? Ни Феофанов, ни друг ваш Петраков его не опознали. Можно предположить, что он приехал сюда прямо из Лаишева, на следующий день после визита к словоохотливому аптекарю Карлу Христиановичу. Но, – Владимир прищурился, – где-то ведь он написал черновик письма, обнаруженного нами? В Лаишеве? В другом каком-нибудь месте? И почему оказался на месте преступления за считанные секунды до того, как преступник бросил тело жертвы в воду? А? Нет, то, что вы вспомнили, дополняет комбинацию, но не разрешает ее, дорогой Николай Афанасьевич. Это еще не эндшпиль.
в которой нас приглашают на охоту
Два дня после возвращения из Казани – субботу и воскресенье – я провел большею частью в постели. То ли нервическое состояние последнего времени изрядно ослабило меня, то ли прихватил мороз по дороге, а может, съел что лишнее – и то сказать, в Самосырове-то я оскоромился, – но только чувствовал я себя не лучшим образом. Жар поднялся, в подбрюшье какое-то колотье ощущалось, и вообще, как писали в старых романах, томление в членах.
Недомогание мое переполошило моих домашних – и Аленушку, и Домну, и даже Ефима. Женская половина домочадцев норовила поить меня настоями ромашки и липового цвета, от которых я упорно отказывался по причине их решительной гадостности. Ефим же, приходя в мою комнату, стоял, вздыхая, на пороге и молча качал кудлатой головой. Всякий раз я выставлял его, спрашивая прежде, какое дело его привело, – и всякий раз он спустя короткое время возвращался. Поведение кучера могло бы насмешить, кабы события последних дней не отбили у меня всякое желание смеяться над чем бы то ни было. Я даже встревожился несколько его вздохами – неужели я столь жалко выглядел? Однако взгляд в зеркало несколько меня успокоил: никаких особых перемен в лице своем я не усмотрел, седины в усах не прибавилось. Разве что слегка ввалились глаза. Ну, так и немудрено – слишком я разъездился последнее время, да по зимней поре.
Аленушке я строго-настрого запретил рассказывать кому бы то ни было о моем недомогании. Она, конечно, ослушалась, так что к вечеру второго дня у меня, один за другим, появились два посетителя, не то чтобы мною не ожидавшихся, но во всяком случае незваных. Первому гостю я нисколько не удивился – и потому, что сам хотел его видеть, и по той причине, что давно уже подозревал за своей дочерью конфиденции с нашим студентом: ничего она не умела да и не хотела скрывать от Владимира, вопреки моим запретам.
Молодой Ульянов, сняв шубу и шапку в сенях, прошел в мою комнату, где я, облаченный в любимый драповый шлафрок и байковый ночной колпак, полулежал в кресле со стаканом горячего чая в одной руке и «Севастопольскими рассказами» в другой.
Поздоровавшись, гость поискал глазами, куда бы сесть, пододвинул свободный стул к окну, уселся и спросил участливо:
– Что же это вы, Николай Афанасьевич, а? Ейбогу, я себя виновником чувствую – вконец вас загонял. Давайте договоримся так: вы выздоравливайте, не волнуйтесь. А история эта загадочная – да пусть ее! – Он махнул рукою. – Ну, право, что изменится, если никто не узнает, как и почему оказались в Ушне эти самые немцы-австрийцы? Ведь ничего, верно? А то, может, и узнают – допустим, жандармы, на которых такие надежды возлагает unser braver Bursche, oder? И что же? Узнают. Может, кого и накажут. Нам-то с вами что до того, верно? – Владимир вздохнул и отчего-то тяжело нахмурился. – Право, не стоило нам лезть в эту партию, ее ведь без нас играют. И сыграют. А кто победит – так ли важно? Игра на то и игра, что в ней всегда кто-то побеждает, а кто-то сдается.
Я слушал его речь со все возрастающим чувством недоумения. Ни при каких обстоятельствах не мог я предположить, что такой увлекающийся, азартный даже юноша, как Владимир Ульянов, вдруг начнет рассуждать подобным образом. Сказанное им казалось мне произнесенным совсем другим человеком. Или же, подумал я вдруг, он просто захотел меня немного раззадорить, задать эрфиксу. Ежели именно этого ему хотелось добиться, что же – Владимир вполне преуспел. Я уже готов был вспылить и укорить его в малодушии и ипохондрии. Он, впрочем, замолчал и отвернулся к окну, словно бы затем, чтобы рассмотреть там, в предвечерней синеве, нечто чрезвычайно его заинтересовавшее. Я тотчас заподозрил, что лицо его может выдать истинные мысли и подлинное отношение к загадочной истории, именно потому мой молодой гость столь старательно от меня отворачивается. Я поставил на столик стакан с остывшим чаем, утер усы платком и спросил – по возможности спокойно:
– Что это вы, Володя, в таком тяжком состоянии души пребываете? «Пусть ее…» «Что нам до того…» Странно мне, сударь мой, слышать от вас такие речи. И тому ли учит вас столь любимый вами господин Чернышевский? – Тут я поддел его немного. – Ох, лукавите вы, разыгрываете старика, не то успокоить хотите. – Я погрозил Ульянову пальцем.
Хотя он по-прежнему стоял отвернувшись, в стекле, будто в зеркале, хорошо отражалось все, что происходило за его спиной. Укоряющий жест мой Владимир увидел и тотчас повернулся. На лице его играла чуть смущенная улыбка.
– Ваша правда, Николай Афанасьевич, – признался он. – Просто подумалось мне вдруг, что ваша болезнь – результат недавних бдений и что надоело вам быть на побегушках у желторотого студента. А мне без вашей помощи с делом этим не справиться, и вы это прекрасно понимаете. Вот я и решил успокоить вас – дескать, мне самому не хочется более заниматься всей этой историей. Да и себя попробовал убедить в том же, – добавил он.
– И что же? – спросил я. – Убедили? Готовы бросить все?
Владимир отрицательно качнул головой.
– Где уж там! Ни себя я в этом не убедил, ни вас, как погляжу. – Владимир развел руками. – Такая комбинация разворачивается, что никак я не могу перевернуть доску и сбросить фигуры – до тех пор, пока не поставлен мат… – Он вернулся к стулу, сел, чуть придвинув его к моему креслу. – Одна беда, Николай Афанасьевич, как-то так наша партия идет, что мы лишь отвечаем на ходы противника. А сами вроде бы и не атакуем. А? – Сейчас, как я заметил, Владимир картавил больше обычного, из чего я сделал вывод, что собеседник мой волнуется, поэтому ответил ему как можно более рассудительно: