Воскресшая душа - Александр Красницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Слово, молодой человек, одно слово, – глухо заговорил он. – Отойдем немного… возьмем бокал… Так, вот сюда… Я не хочу, чтобы вы думали обо мне дурно. Простите старика. Мне на своем веку приходилось видать столько всяких неожиданностей, что я разочаровался в будущем и во всем неизвестном.
Говоря так, он отвлек Евгения Степановича от стола, за который уже начали усаживаться гости. Тот слушал его, смущенно улыбаясь.
– Да помилуйте, Иван Афанасьевич, – сказал он, инстинктивно потупляясь под диким взором Юрьевского, – за что же прощение?.. Какое там…
– Нет, я начал говорить и кончу. Поставьте свой бокал на этот стол, – указал Юрьевский на маленький столик в уголке зала. К нему он подвел Гардина и заставил поставить бокал рядом со своим. – Я сперва скажу, а потом мы выпьем с вами. Выпьем за все, что вы хотите. Пусть эти бокалы, – с этим словом Юрьевский протянул над бокалами обе руки, как бы указывая на них, – будут пусты, пусть исчезнет, как эта золотистая влага, все, что составляет горечь жизни. Этот выскочка говорил, что нужно пить за жизнь, пусть! А мы выпьем за см… просто выпьем. Жизнь хороша, очень хороша, но есть еще лучшее состояние для человека. Это – нирвана. Знаете ли вы, молодой человек, что такое нирвана? Нирвана – это восторг. Счастлив пребывающий в ней. Так выпьем же за ваше счастье…
– Евгений Степанович! Иди к столу, тебя ждут, – раздался оклик Пастина.
– Ну, скорее же, мой молодой друг! – подтолкнул Юрьевский Гардина. – Выпьем!
Он стоял, пронизывая взором молодого Гардина. Тот, дрожа, взял бокал.
– Желаю быть здоровым, Иван Афанасьевич! – проговорил он и отпил из бокала.
– Весь, весь до дна, по русскому обычаю, зла не оставлять, – дрожащим голосом говорил Юрьевский.
– Не могу… У шампанского какой-то горьковатый привкус, – проговорил Гардин.
– Терпите, зато вас скоро ждет дивная сладость, сладость ни с чем не сравнимая. Вспомните о нирване…
Опять раздались оклики – молодого настойчиво звали к столу. Он поставил не допитый на четверть бокал и умоляюще взглянул на Юрьевского.
– Простите, Иван Афанасьевич, – сказал он, – меня зовут.
– Идите же, идите скорее!.. Спешите, каждый миг дорог… Ха-ха-ха! – чуть не выкрикнул Юрьевский.
Его лицо, до этого смертельно бледное, покрылось каплями холодного пота, он весь дрожал. Но такое состояние продолжалось всего несколько мгновений. Гардин отошел. Юрьевский поставил свой бокал рядом с его недопитым, вынул платок и отер пот. Потом он взял со стола бокал и спокойно пошел с ним к столу. Ему, как наиболее почетному гостю, было отведено место напротив новобрачных, но Иван Афанасьевич сел так, что его заслонило какое-то декоративное растение, стоявшее на столе. Бокал, принесенный с собою, Юрьевский поставил в стороне на виду и все время следил, чтобы никто к нему не притронулся.
Обед начался и пошел с большим оживлением. Гости с каждым бокалом вина становились все веселее. Всякая натянутость и сомнения исчезли. Молодая очень мило осваивалась со своими новыми обязанностями, сама накладывала на тарелку супругу кушанья, наливала в бокал шампанское. Она тоже оживилась и вся сияла радостью и счастьем. Забыты были недавние страхи. Свершилось, наконец, – то, что еще недавно было полно смертельного ужаса. И он, этот юноша, дрожавший под взглядом Юрьевского, тоже чувствовал себя спокойным, радостным, и теперь мрачные пожелания Ивана Афанасьевича уже не пугали его.
«Угрюмый человек этот Юрьевский, – думал Гардин, – говорят, он немного того… свихнувшись… Что же, мы теперь – родственники. Будем с Верою беречь его. Он любит Веру… Мне все это говорят… Только что это мне так не по себе?.. Холодно что-то… Верно, в церкви на сквозняке продуло…»
Как всегда, в конце обеда начались тосты. Пили за молодых, за их счастье, кричали «горько», пили за родителей новобрачной, за гостей, присутствующих и отсутствующих, потом стали пить кто за кого хотел. Тосты и пожелания пошли без всякого порядка.
Вдруг поднялся Иван Афанасьевич, и разом все примолкли. Нелюдимость и угрюмость этого человека были известны каждому; никогда никто не слыхал, чтобы он помногу и подолгу говорил, и потому его речь была встречена гостями с изумлением.
Иван Афанасьевич говорил глухо, отрывисто, так что казалось, будто звуки вылетают из какой-то пропасти. Его лицо при этом было безжизненно и своим выражением не дополняло того, что представляли слова. Юрьевский как будто говорил что-то давным-давно затверженное наизусть, что-то такое, чего он и сам не чувствовал, не сознавал.
– Говорят, тут вот против меня счастливцы, – отрывисто произносил Иван Афанасьевич. – Соглашаюсь, что, может быть, это и так. Я знал ее, – указал он на Веру Петровну, – с колыбели, поэтому могу говорить, имею право говорить. Я – старик, она – дитя. Ее жизнь вся прошла предо мною. Она счастлива. Гм!.. В чем счастье? Не в том ли, чтобы посидеть вот в этом даже не совсем красивом уборе на голове, с этими грубо подделанными под природу якобы цветами? Не в том ли, что кругом все кланяются, поздравляют, высказывают всякие там пожелания, исполнение которых прямо невозможно? Все это – дым, мираж и рассеется, как только наступит жалкая действительность. Счастье в том, чтобы принадлежать другому? Нет, это – не счастье, это – обман, скрывающий грубую действительность. Но что же тогда? Где же счастье? Да оно в вечных грезах, создающих человеку царство, в котором он – всемогущий повелитель. Он, человек, один в этом своем царстве, населенном призраками-грезами, и горе тому, кто осмелится против воли властелина ворваться в его владения. Ему нет пощады! Лучше да погибнет разбивающий кумиры, чем падет кумир!
– Что он такое говорит? – тихо спросил у своего соседа Твердов, сидевший неподалеку от Юрьевского. – Ведь это бред какой-то!
– Что поделать, – так же тихо ответил тот. – Богатый родственник… Вера Петровна – единственная его наследница, все состояние он по духовной после себя ей оставляет, вот и слушают, вот вам и почтение… Как же иначе?
– Сумасшедший он, что ли? – переспросил Твердов, пожав плечами.
– Кто его знает? Говорят, есть малость. Заучился или переучился… что-то в этом роде… Но слушайте, слушайте…
– О, мое царство, царство, созданное мною! – восклицал Юрьевский. – Я ревниво оберегал тебя от любого вторжения. Мои кумиры должны быть целы. Пусть погибнут земля, солнце, звезды, все, но, пока существую я, мое царство должно оставаться нерушимым. Я – его владыка, я – его единственный защитник, и горе тому, кто осмелится приблизиться к нему!
Он смолк, переводя дыхание.
– Что-то мудреное говоришь ты, Иван Афанасьевич, – робко произнес Петр Матвеевич, – совсем нашему разуму не под стать. Мы – люди серые, неученые, а ты в разных заграницах бывал, всякое видел, уж прости ты нас…
Эти слова как будто привели в себя Юрьевского.
– Да, да, ты прав, Петр, прав, – упавшим голосом произнес он, – я не-то, совсем не-то хотел сказать… Но что? Ах, да! Ну, нет, все равно, не нужно… Да! Твое счастье, Вера! Не такое, как ты думаешь, а такое, какое я в своем воображении создал для тебя. Твое счастье, голубка моя, нежная, любимая! Верь, я уже позаботился о том, чтобы ты была счастлива.