Спаситель Петрограда - Алексей Лукьянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Четверть ГУМа исчезла с лица земли. Все звуки вокруг были убиты насмерть. Тишина притаилась, чтобы и ее случайно не прихлопнули.
Второй выстрел первым успел сделать Гена, и волосы на его голове зашевелились, когда сквозь завихрения горячего воздуха он разглядел, как Татьяна Константиновна увертывается от летящего прямо на нее реактивного снаряда и стреляет под неестественным углом Гене в корпус. На этот раз Гена тоже решил упасть, и успел это сделать на десятые доли секунды раньше, чем снаряд занял его место в пространстве.
Едва за их спинами прогремели взрывы, зять и теща вскочили на ноги и с диким воплем бросились навстречу, нажимая гашетки своих гранатометов. На этот раз промахнулись они очень серьезно, и результатом трех выстрелов с одной и с другой стороны могли считаться взорванный к чертям собачьим ГУМ, покосившаяся Спасская башня, стертый с лица земли мавзолей и руины Кремля.
Придя в себя от вспышки охватившей обоих ярости, Таня и Гена обнаружили, что занимают места друг друга… точнее, враг врага. Осталось сделать по последнему выстрелу.
Таня поняла, что сейчас они не промахнутся. Сейчас никто не уступит, они тщательно прицелятся и выпалят на поражение.
— Бедный Володя… — прошептала она.
Гена был спокоен, он знал, что рядом Лера, что она соберет его даже из тысячи тысяч мелких ошметков, и поэтому смерти не боялся. Он боялся другого — попасть. Бог троицу любит, больше трех раз стрелять нельзя…
Выстрелили оба одновременно.
Сначала разжмурился Володя. Он открыл сперва левый глаз, затем правый, и понял, что смотрит не туда: перед ним красовался собор Василия Блаженного, а дуэль происходила за спиной. Повернуться лицом к полю боя он не решался, тем более что эта женщина, Лера, плакала навзрыд.
Потом открыла глаза Таня, и поняла, что случилось непоправимое. Гены нигде не было. Валерия рыдала, стоя на коленях, более душераздирающего крика Таня, казалось, никогда не слышала.
Следом открыла глаза Лера. Она не переставала рыдать с момента последнего выстрела, сил смотреть на это смертоубийство не было, но не знать, чем все закончилось, оказалось еще тяжелее. Где ты, Гена?
Последним распахнул шары Гена, и сразу понял, что у него все получилось. Незнамо как, но он очутился во время последнего выстрела почти плечом к плечу с тещей, и они в едином порыве сравняли с землей остатки Кремля.
— Мир? — Гена склонился к сидящей на мостовой Татьяне Константиновне.
Она резко повернула к нему свое чумазое, в потеках слез лицо.
— А где твоя рубашка? — Таня нашла в себе силы улыбнуться.
— Продал… — повинился Гена. — Вон, ему.
Там, куда показал ухоженным пальцем невоспитанный Гена, стоял, счастливо улыбаясь, Авессалом. Из-за здания Исторического музея опасливо выглядывали часовые и сержант-патрульный. Им довелось увидеть, как сквозь марево пожара уходят прочь с поля боя две пары. Одна растворилась в питерском мираже, а другая укатила на паровозе по Москве-реке.
— Теперь у меня ничего не осталось своего, — Гена обнял Леру. — Кроме тебя.
Встречаю я Сережку Фомина, а он — Герой Советского Союза.
Сколько раз, помню, во время бомбежек, или в окружении, или при переправе через Днепр думал я про него: ах, тыловая крыса, посчитаемся мы с тобой, когда вернемся… Я и до Берлина-то дошел, похоже, только о Фомине думая. И тут на тебе — Герой.
Поравнялись это мы с ним, а он как будто и на войне не был: весь в себя погруженный, в очках, сутулый, ногами шаркает. Худющий, как смерть, бледный, и все ближе к стеночке. Костюмчик на нем перелицованный, папашин, видать. Только башка наголо обрита, красная вся.
— Ну, — говорю, — здорово, бараний вес.
— Здравствуй, — улыбается, значит, в ответ Фомин.
— Как оно, ваше ничего?
— Да так, помаленьку…
— Что же ты, — говорю, — сучий потрох, на заводе всю войну, поди, оттарабанил?
— Нет.
— В эвакуации жировал?!
— Нет…
— А что делал?! — ору уже. Да и как не орать, из нашей компании дворовой только я да он остались!
— Воевал, — отвечает.
Тут меня смех такой пробрал, от истерики, наверно. Где ему воевать, он с вышки в парке прыгнуть боялся, из мелкашки с пятнадцати шагов в мишень попасть не мог! Вот боец-то!
— И что же у тебя, и награды, небось, есть?! — хохочу я.
А он покраснел, и лацкан пиджачка своего этак неловко отогнул… мать моя, роди меня обратно, Звезда Героя.
Я так и сел.
— Что же ты, — говорю, — пень стоеросовый, такую награду прячешь?! Она же всех моих медалей и орденов дороже.
А он насупился весь, и как пошлет меня через пять этажей с загибом, что я аж вспотел. Смотрю — прячет он свою Звезду, идет мимо. Я его за рукав ловлю, мол, погоди, не договорили… тут уж я не знаю, как это получилось, но перелетел я через него легче перышка, и убился бы совсем, если бы он меня не подстраховал у самой земли. Стукнулся я о тротуар пребольно, и думаю: вот тебе и профессорский сыночек. Пригвоздил бы сейчас насмерть, и прощай, мирная жизнь.
Встал я, значит, отряхнулся, и спрашиваю его в спину, где, мол, так наблатыкался?
— В СМЕРШе.
Тут уж я сел во второй раз, и просидел до самого вечера.
Сумерки опустились, во двор девчата выбежали, мужики патефончик выставили в окно. Под кленом, на столе, картошечка появилась, водочка, колбаска даже… Посидели, ребят повспоминали, поплакали даже. А Сережка на балконе дымит, как паровоз. И на меня пялится.
Что-то мне не по себе стало, встал я, и домой пошел.
На третьем этаже Фомин стоит.
— Пошли, — говорит.
А куда деваться?!
Поднялись мы к нему домой. У профессора квартира хоть небольшая, но отдельная — ответственный пост занимал в науке. Только из эвакуации не вернулся пока.
На кухонном столе сало, водка «Московская», хлеб белый ситный, банка шпрот и копченая колбаса.
— Садись, — говорит Сережка. — Я сейчас.
Я сел. А Сережка сходил куда-то и принес какой-то пакет.
— Ну, за встречу, — говорит Фомин, и стакан водки — хлоп! — как не бывало.
Я за ним. Минут десять мы так опрокидывали, и когда уже я почувствовал, что почти в зюзю наклюкался, Сережка водку убрал, и выложил из пакета фотографии.
Тут уж меня замутило, хотя видывал я виды на войне те еще. А тут детишечки мертвые лежат рядком, аккуратненькие такие.