Смертники Восточного фронта. За неправое дело - Расс Шнайдер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последние месяцы такого рода воспоминания нередко посещали его, поэтому сегодня он им даже не удивился. Просто это произошло с ним в очередной раз, наверно, свою роль сыграли звуки, извлекаемые из гитары, только и всего. Мысли его блуждали, как, впрочем, и у всех, кто был рядом, и спустя минуту он уже не мог точно сказать, о чем он только что размышлял. Однако в данный момент ему нечего страшиться. Еще месяц-другой можно жить в относительном спокойствии.
— Господи, — вырвалось у него. — Ну почему они до сих пор держат старину Молля взаперти?
Фрайтаг поднял на него глаза и лишь только покачал головой, похоже даже, что в такт музыке. Кордтс уже привык к разговорчивости своего приятеля. За последние несколько недель он также успел понять, что, когда Фрайтаг перебирал струны своей гитары — нет, даже не перебирал, а по-настоящему, с душой играл, — он словно погружался в себя и не реагировал на слова собеседника со свойственным ему энтузиазмом. Почти все их однополчане любили послушать его игру, и в отдельные дни он с радостью устраивал для них вечерний концерт, пересыпая игру шутками и анекдотами, чувствуя себя в атмосфере дружеских разговоров как рыба в воде. В любом случае в окопах и землянках уединиться, чтобы побыть наедине с самим собой, было практически невозможно. Пару раз он говорил Кордтсу, что на самом деле предпочел бы уединенно поиграть где-нибудь для самого себя, и теперь, когда они сидели вдвоем в темноте, Кордтс это отлично понял.
В темноту ночи из-за одеял, которыми были завешаны входы в землянки, или из-за импровизированных дверей просачивался тусклый свет коптилок. Кордтс и Фрайтаг сидели на краю окопа. Над головами у них раскинулось усыпанное звездами небо — такое далекое и вместе с тем, если об этом задуматься, такое близкое в своей неизменности. Боже, сколько часов они провели под ним, пока жили в окопах, день и ночь, день и ночь. Время от времени темноту нарушала вспышка сигнальной ракеты, которую запускали часовые с других участков линии фронта. Они пускали ракеты через равные промежутки времени — убедиться, что на ничейной земле ничего не происходит, а значит, развеять собственные страхи, что из темноты к ним подбирается враг, готовый их убить. А может, они делали это лишь потому, чтобы скоротать время, ведь это были долгие и утомительные часы дежурства. Если через равные промежутки времени запустить ракету, то можно со спокойной душой закурить, успокоить нервы, да и время, глядишь, пройдет быстрее. Правда, на дежурстве перекуры были запрещены — ко всеобщему неудовольствию. Считалось, что крохотный огонек в ночи где-нибудь рядом может стоить вам пули в голову с другой, такой же темной стороны.
Но кое-какие смельчаки все-таки курили — бывали моменты, когда на них накатывалась тоска, и тогда им бывало наплевать, получат они эту пулю или нет. В лучшем случае им грозил выговор со стороны офицера, случись ему застукать их за запрещенным занятием. Правда, меры предосторожности они все-таки предпринимали, например, делая затяжку, наклонялись пониже, а саму сигарету держали на уровне бедра.
В отличие от них русские по ту сторону ничейной земли не имели привычки регулярно запускать ракеты, словно темнота была их союзницей. Возможно, причиной всему были суеверия, страх перед безликим врагом. А может, просто у них не хватало ракет, как, впрочем, и многого другого, а может, они в большей степени полагались на слух, ночное зрение или что-то еще. В некотором смысле в эти дни, когда на фронте стояло затишье, немцы выпускали больше сигнальных ракет, чем делали выстрелов во врага. Августовские дни в окрестностях Великих Лук становились заметно короче. Ночью сигнальные ракеты взмывали в воздух, разрывались фейерверком искр, с шипением вновь уступали место темноте, отчего у того, кто наблюдал за ними, создавалось впечатление бурной деятельности, под которой — пустота, как будто где-то поблизости постоянно гудел и искрил некий невидимый глазу механизм. На самом же деле никакого механизма не было — лишь люди, молча сидевшие по окопам и землянкам.
К их компании присоединился еще один солдат.
— Под твое бренчание не уснешь.
— Это колыбельная, — ответил Фрайтаг. — И почему ты ничего не сказал раньше?
— Ха! — усмехнулся солдат. — Это я так, в шутку. Если мне хочется спать, меня не разбудишь даже пушечным выстрелом. Нет, сегодня мне просто захотелось немного посидеть на свежем воздухе.
Солдата звали Хейснер, его перевели к ним из другой роты, чтобы восполнить понесенные Шрадером потери. Хотя он был в очках, лицо его, казалось, было высечено скульптором: черты правильные и немного жестокие. Возможно, в нем течет славянская кровь, если судить по высоким скулам. Как и Фрайтаг, еще один выходец из пролетариев, хитрый и изворотливый. Когда раздавали спиртное, он мог один перепить их всех. В такие моменты он, не стесняясь, выражал свое убогое, недалекое мнение о ком угодно — евреях, начальстве, тех, кто уклоняется от армии, и всякой прочей сволочи. Поначалу Кордтс и Фрайтаг воспринимали его как безобидного горлопана. Таких, как он, они немало насмотрелись у себя дома, в Германии.
А может, и так, что сначала Хейснер чувствовал себя в их компании немного неловко — по крайней мере, в обществе Кордтса. Еще бы, ведь об этой парочке знают буквально все; ни для кого не секрет, что они любят проводить время вместе, словно остальные солдаты им не ровня. Вот и Шрадер с Крабелем в последнее время ведут себя точно также, правда, никому бы не хватило смелости их в этом открыто упрекнуть. В общем, Хейснер оказался в довольно незавидном положении, а именно в обществе тех, кто прибыл в качестве пополнения, и его постоянно злило, что он оказался отрезанным от своих товарищей по прежней роте.
Дело в том, что на самом деле он был далеко не таков, как могло показаться на первый взгляд. Хотя он и был грубоват, однако довольно легко сходился с людьми. Обер-ефрейтор по званию, он имел на своем счету гораздо больше заслуг, дававших право на дополнительную нашивку, чего никак не скажешь про Кордтса или Фрайтага, у которых она также была. Друзья вскоре сделали для себя вывод, что, может, не стоит воспринимать его грубые рассуждения всерьез — возможно, за ними по-настоящему ничего не стояло, кроме желания раззадорить собеседника.
— Черт подери, — выругался Хейснер, — я разве просил тебя останавливаться?
— В таком случае закрой рот, — парировал Фрайтаг. — Ты перебил мне ход мыслей.
— Ход мыслей? — удивился Хейснер. — Да ты играй, и все тут.
— Может, сыграю, а может, и нет.
— Да ты, я гляжу, как мой младший брат. А ты что скажешь? — обратился он к Кордтсу.
Тот негромко рассмеялся:
— Не знаю. Думаю, мой собственный брат слегка меня побаивается. И мне порой бывает из-за этого стыдно. Если только вернусь отсюда живым, постараюсь с ним помириться.
— Ты что, Меченый, смотрю, уже собрался домой? Да ведь у тебя на другом рукаве еще вон сколько пустого места, хватит еще не на одну нашивку. Да и я сам, глядишь, разживусь еще одной.
Кордтс уже давно научился при необходимости одаривать назойливых людей откровенно враждебным взглядом, не чувствуя при этом угрызений совести. Правда, разговоры Хейснера его пока еще не слишком раздражали — было у этого парня некое чувство меры. И если несколько недель назад тот поначалу вызвал у него едва ли не отвращение, Кордтс частенько ловил себя на мысли, что это первое впечатление наверняка оказалось обманчивым. На первый взгляд Хейснер действительно производил впечатление грубияна и задиры, этакого недалекого тупицы, который, как попугай, привык повторять слова других дураков. Кстати, последних вокруг хватало. Однако, как ни странно, Хейснер оказался не так уж и плох. Кордтс же все чаще и чаще ловил себя на мысли о том, что устал от тех принципов, что, казалось, вошли в его плоть и кровь с самого рождения. Кто знает, вдруг он заблуждается, причем по поводу всего на свете, и, как ни странно, осознание этой неправоты дарило ему душевное спокойствие.