Ермак Тимофеевич - Николай Гейнце
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И злая же ты, Домаша!
— На дурных и надо злой быть.
— Нет, я бы всё простила Ермаку, — задумчиво сказала Ксения Яковлевна.
— И ничего нет в том доброго, — с жаром заговорила Домаша. — С их братом нашей сестре тоже держать ухо востро нужно, раз помилуешь, они тебе на шею сядут и поедут. Тогда аминь. Прощай, вольная волюшка.
— Коли любит, и воли ненадобно.
— Так ведь и для него так же.
— Вестимо.
— А они норовят нас покорить, а самим быть хозяевами.
— Да ведь испокон веку так…
— А я на то не согласна.
— Так гадать тебе не о чем? — вдруг спросила молодая Строганова, видимо, совершенно не заинтересованная вопросом, кто будет у них главой, Ермак ли или она…
— Ровненько не о чем.
— А мне так есть о чём.
— О чём бы это?
— А хоть бы об Ермаке.
— Что гадать-то об нём? Крошит он теперь, чай, нечисть на обе корки, вот и всё. Скоро, чай, и назад воротится.
— Это как ещё сбудется…
— Да уж поверь мне.
— Верю я тебе, а всё же погадать бы я не прочь.
— Хорошо, я прознаю про Мариулу-то.
— Когда?
— Да хоть сегодня же. Антиповна с ней в дружестве.
— Ну!
— Верно слово. Сколько раз видела их вместе, душевно так беседуют.
— А Мариула-то что делает?
— В прачках она.
— И не скучает?
— Чего же ей скучать?..
— Чай, всё же к своим привыкла.
— Не любит она их, сказывают.
— А ты с ней не говорила?
— Не видала даже путём. Я в людскую избу-то забегаю в год раз по обещанию. Да она, бают, дикая… Только с Антиповной да ещё кой с кем и беседует, а то всё молчит или песни про себя мурлыкает, да и песни-то непонятные…
— Не нашенские?
— Нет. Сказала: разведаю…
— И раньше тоже сказывала.
— Да раньше-то тут такое пошло, что не до неё было, а кроме того, я мекала, что она не надобна.
— Нет, очень надобна… — вздохнула Ксения Яковлевна.
— Теперь уже сделаю, покойна будь.
Полонянка оказалась старательной и прилежной бабой, молчаливой, но услужливой, «сурьёзной» — как говорила о ней Антиповна. Кроме своего прачечного дела, она взяла на себя и уборку прачечной избы, в одной половине которой помещалась сама прачечная, а другая, разделённая на несколько горниц, и кухня служили жильём для прачек.
Мариула заняла самую маленькую горенку с половиной окна и жила в ней одна. Эту горенку определила ей Лукерья Антиповна сперва в силу того, что остальные прачки вначале сторонились своей новой товарки, которая столько лет прожила с нечистью. Что она там делает одна в своей горенке? Этот вопрос интересовал всех её товарок, и самые любопытные из них поглядывали за нею.
— Ничего она, родимые, не делает, как есть ничего, — говорили они остальным.
— Как так?
— Да так… Сидит на лавке, уставившись в одну точку, и не шелохнётся.
— Что же это она?
— Не ведаем.
— Видно, повреждённая…
— Повредишься среди нечисти-то…
— И какое её там житьё было, любопытно бы доведаться…
— Да как ты у неё доведаешься, когда она молчит как чурбан какой, — возмущались любопытные.
Беседовала Мариула по душе действительно с одной Антиповной, но старуха тоже не была словоохотлива, а потому никто не знал, о чём их разговоры. Заметили только, что после первой продолжительной беседы Лукерья Антиповна стала смотреть на Мариулу очень ласково.
— Чем ни на есть, видно, обошла цыганка нашу Антиповну, — толковали на дворне. — Ни к кому так она не приветлива.
— Видно, рассказала ей что-нибудь жалостное…
— Наврала, чай, с три короба.
— Зачем врать! Чай, и впрямь жизнь её среди нечисти была невесёлая…
— Какое уж там веселье.
— Може, мучили её, тиранили.
— Всё может быть…
— А может, и крест сменять на идола принуждали.
— От нехристей всё станется.
— И не поймёшь, стара ли она или же в средственных летах… Лицо моложавое, а волосы седые, силища-то во какая, так корчаги и ворочает.
— Поседеешь с горя-то…
— Ещё как поседеешь, родимая.
Такие высказывались предложения прачками и другими дворовыми женщинами о полонённой цыганке.
Домаша, исполняя поручение Ксении Яковлевны, в тот же день после обеда — разговор их происходил утром — отправилась в прачечную избу. Прачки предавались послеобеденному сну.
Девушка очутилась перед дверью горенки Мариулы. Прежде чем отворить её, она перевела дух. Сердце у неё сильно забилось. Её охватил какой-то чисто панический страх. Наконец она, пересилив себя, приотворила незапертую дверь.
День был солнечный. Яркие лучи дневного света проникали в пол-окна каморки полонянки. При этом ярком освещении горница поражала своей чистотой, вытесанный и чисто вымытый стол и лавка положительно блестели.
На одной из лавок сидела Мариула с устремлённым куда-то вдаль взглядом своих чёрных, не потерявших девического блеска глаз, составлявших разительный контраст с седыми прядями волос, выбивавшихся из-под головной повязки. Домаша некоторое время смотрела на сидевшую из полуотворенной двери, затем открыла эту дверь совсем и вошла в горницу.
Мариула не пошевелилась. Она, видимо, не слыхала и не видала вошедшей, хотя взгляд её, казалось, был устремлён на неё.
Девушку взяла оторопь. Первою мыслью её было бежать назад и устроить посещение Мариулой светлицы через Антиповну. Но она продолжала стоять перед глядевшей на неё, но не видевшей её цыганкой. Она чувствовала себя совсем окаменевшей. Ноги не повиновались ей. Оставалось заставить Мариулу увидеть себя.
Домаша кашлянула. Цыганка вздрогнула. Выражение её глаз вдруг изменилось. Теперь она смотрела действительно на Домашу.
— Кто ты, девушка? — спросила цыганка мягким грудным голосом.
— Я Домаша, сенная девушка Ксении Яковлевны… Чай, слыхала о ней?
— Как не слыхать… Наша молодая хозяюшка.
— Она самая… Прислала она меня до тебя, тётушка.
— До меня?
— Да! В светлицу тебя она просит. Может, погадаешь ей…
— А откуда она доведалась, что гадать я умею?
— Да ведомо ей, что цыганка ты, а цыганки на гаданье горазды…