Анна Керн - Владимир Сысоев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вы можете представить себе, как тягостно мне было, расставшись с вами, продолжать моё путешествие. Когда ваша карета скрылась от моих взоров, я почувствовал себя как бы осиротелым и сел в коляску в самом грустном и мрачном расположении духа. Лошади тащили шагом по раскалённому песку, и на каждой станции меня держали по три или четыре часа, так что едва уже в вечеру я добрался до Порхова, сделав менее 60 вёрст в день. От Порхова же зато решился ехать день и ночь, и, приехав в Смоленск днем ранее предположенного, хотя и чувствую усталость, однако же, слава Богу, здоров и крепок.
Как вы поживаете в Тригорске? Сообщите мне подробное описание вашего там пребывания, в особенности о месте, где покоится прах Пушкина. Душевно сожалею, что обязанности к матушке не позволили мне вам сопутствовать.
Вы у меня требовали маршрута, теперь сообщу вам его: из Тригорска вам надобно отправиться на Великие Луки, от этого города до Витебска около 160 вёрст. В Витебске отдохните сутки, потом в Могилёве, где рекомендую то же сделать, из Могилёва в Чернигов, а там уже сами знаете, как добраться до Лубен.
Вы также, надеюсь, будете ангелом–хранителем для вашей дочери, и, наблюдая за нею со свойственной вам про–ницательностию, изгладите и последние остатки её недугов».
Приехав к отцу, Анна Петровна с дочерью и сыном поселилась в небольшом имении Лучка, недалеко от Лубен. Можно понять «немилости» Петра Марковича Полторацкого, когда к нему, под родительский кров, подальше от осуждений столичного «света», приехали 40–летняя (не молодая уже, по представлениям того времени) дочь с годовалым сыном, рождённым от 20–летнего кузена, и 22–летняя незамужняя беременная внучка…
В Лубнах на деньги Глинки произошло избавление Екатерины Ермолаевны от бремени. Каким именно образом это случилось, из доступных нам переписки и воспоминаний участников событий понять невозможно. Даже в узком кругу посвященных в эту историю высказываются очень туманно: «освобождение», «известная цель». Поэтому мы не берёмся строить предположения, а оставляем место для проницательности читателя.
22 августа 1840 года Глинка писал В. Ф. Ширкову: «Из последнего письма ты должен был заключить, что все мои планы разрушились – долг дружбы, хотя вкратце, объяснить тебе это. Тебе известно, что требовалась значительная сумма для освобождения (Екатерины Ермолаевны от последствий любви или Глинки от упрёков матери и дочери Керн? – В. С.). Невзирая на голод, матушка выслала мне эту сумму, но её сердце высказалось в письме (противу её воли, как из слога я мог заметить) столь сильно, что ясно для меня стало, что её согласие на мои планы было вынужденное. Идеал мой разрушился, – делился Глинка своим разочарованием в Екатерине Ермолаевне с приятелем, – свойства, коих я долгое время и подозревать не мог, высказались неоднократно столь резко, что я благодарю Провидение за своевременное их открытие». 15 сентября композитор возвратился в Петербург. Во время разлуки с Е. Е. Керн он продолжал переписку с ней. Одновременно, анализируя их отношения, он всё более убеждался в том, что «счастие невозможно на столь непрочных основаниях, на каковых я предполагал устроить его». В немалой степени к этому выводу его подтолкнуло навязчивое властное участие Анны Петровны.
Ермолай Фёдорович Керн в августе 1839 года побывал на поле Бородинской битвы. Несмотря на возраст (ему исполнилось 74 года), он держался молодцом: «Бодрым старцем казался он на сём поле, кровью его омоченном». Но возвратившись в Петербург, генерал начал чувствовать припадки водяной болезни в груди (в современной медицине эта болезнь именуется «гидроторакс», а причинами её могли быть как сердечная недостаточность, так и болезнь лёгких. – В. С.) и вскоре слёг. 8 января 1841 года он умер, не оставив состояния. Тело боевого генерала было предано земле в Санкт–Петербурге на Смоленском кладбище «на сумму, пожалованную Государем Императором»[62] .
«Известие о смерти г. Керн, – писал М. И. Глинка Анне Петровне 30 января из Петербурга, – огорчило меня тем сильнее, что я могу живо представить себе горе, причинённое вашей дочери. Большое счастье, что вы были там (в Лучке. – В. С.), чтобы осушить её слёзы и разделить с нею её печаль, – отсутствующие лишены этого сладкого утешения, их нет в те минуты, когда присутствие их было бы хоть чем–нибудь полезно, а письменные утешения приходят обыкновенно слишком поздно».
В марте 1841 года Анна Петровна, приехав в Петербург хлопотать о материальных делах, остановилась в Серапин–ской гостинице. 28 марта Глинка писал своей сестре Е. И. Флёри: «Мать К[ерн] здесь, но одна – я её еще не видел, так как лёгкое нездоровье не позволяло мне выходить. Ты представляешь себе, как много страданий причинит мне эта встреча, ибо сердце моё не изменилось и по некоторым выражениям моего друга (Екатерины Ермолаевны. – В. С.) я догадываюсь, сколь она далека от того, чтобы быть счастливой, – таким образом, я страдаю выше всякого выражения. Если бы подруга моя была одна, всё бы шло хорошо, ибо я достаточно знаю свет, чтобы найти способ устроиться лучше, чем это может показаться, но у неё бесчисленная родня… родственники, родственники – вот бич всех чувствительных людей». Примерно то же Глинка писал и Ширкову: «Мои чувства не изменились, но печальный опыт и холодный ум убили надежды – вижу теперь несообразность моих намерений: мы слишком связаны обстоятельствами – в особенности она – у неё родных без конца».
Михаил Иванович собирался летом уехать или за границу, или в Малороссию: сначала в Харьковскую губернию – навестить Ширкова, затем в Полтавскую – встретиться с Екатериной Ермолаевной. Но его скандальный бракоразводный процесс был в разгаре (жена ушла от Глинки к Василь–чикову и даже тайно обвенчалась с ним), и он не мог покинуть Петербург. «Матушка пишет, – признавался Глинка сестре Екатерине, – чтобы я умерял свои страсти – разве ты не знаешь, что моя привязанность к ней (Е. Е. Керн. – В. С.) составляет потребность сердца, а когда сердце удовлетворено, можно не опасаться страстей».
Следующее за этим его письмо матери полно обид и даже резких выражений:
«Я скор и пылок и поэтому отвечал вам слишком поспешно, а может быть, и резко на письмо ваше. Сегодня я спокойнее и, теперь буду отвечать обстоятельнее и подробнее… Я должен навестить Ширкова – посудите сами, будучи в Малороссии, в силах ли моих будет не повидаться с ней?
Ещё раз повторяю, я готов ехать, но, если что–либо помешает, спешу уведомить вас: если буду в Малороссии, буду весьма осторожен не ради сплетников и недоброжелателей, но единственно, чтобы не огорчить вас.
Теперь несколько слов в моё оправдание: вы пожертвовали в трудный прошедший год 7 000 р. для известной цели – если бы вы этого не сделали и она бы погибла, – я бы не пережил её – следственно, вы пожертвовали этой суммой для спасения вашего сына. Моё сердце не изменилось. Ваше письмо прошедшего году отравило моё блаженство (я не ропщу на это), угрызение совести при мысли покинуть вас возмутило мою душу до такой степени, что я не мог разобрать чувств моего сердца. Вот почему по приезде к вам я казался равнодушным и старался отыскивать и увеличивать недостатки К[ерн]. Но тайная грусть закралась в сердце, я занемог и по возвращении в Петербург едва не умер. Письма её воскресили сердце».