Три любви Достоевского - Марк Слоним
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повторения, приписки, восклицания и намеки с ужимками нередко придают болезненный, почти патологический тон этим излияниям. Их поток не прекращается даже в самые знаменательные дни его жизни, в 1880 году, когда в Москве, на Пушкинских торжествах, он произносит речь, вызвавшую бурные овации и сделавшуюся чуть ли не программой для целого поколения поздних славянофилов и почвенников. Именно в Москве выразил он свои заветные надежды о миссии России:
«Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским… значит только стать братом всех людей, всечеловеком… Это значит: внести примирение в европейские противоречия, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловеческой и всесоединяющей… и в конце концов, может быть, изречь окончательное слово великой общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову Евангельскому закону».
Но среди волнения и восторгов, вызванных этой речью, после чествований и банкетов, где он, признанный великий писатель и выразитель национальной идеи, был предметом всеобщего внимания и поклонения, он думал о своей Ане и писал ей: «А я всё вижу прескверные сны, кошмары каждую ночь, о том, что ты мне изменяешь с другими. Ей Богу. Страшно мучаюсь».
К старости он до того привык к Анне Григорьевне и семье, что совершенно не мог без них обходиться. В домашнем кругу несколько утихала вулканическая работа его духа, уменьшалось его внутреннее беспокойство – но едва он оставался один, как волнения и страхи подымались с новой силой. Он уезжает в Эмс, на лечение, позади у него несколько месяцев мирного существования в Старой Руссе, никаких неприятностей не предвидится, но разлука с семьей подавляет его, он приезжает в Эмс нервный, усталый, «изломанный», по его выражению, садится в кресло, закрывает глаза на минуту, и засыпает на полтора часа – в совершенном изнеможении.
«Обабился я дома за эти восемь лет ужасно, Аня, – пишет он в 1875 г., – не могу с вами расстаться даже на малый срок, вот до чего дошло».
За границу ему приходилось ездить каждое лето, потому что астматическое его состояние ухудшилось, а врачи прописывали ему целебные воды Эмса. Во время этих поездок и пребывания на курорте он страдал от скуки, боялся, что вернутся припадки падучей, невероятно преувеличивал денежные трудности и видел самые ничтожные мелочи быта в каком-то горячечном, фантастическом свете. Чувствительность его оставалась такой же повышенной, как и в молодости, и, по сравнению с окружающими, он всё переживал с удесятеренной интенсивностью: читает книгу Иова и готов рыдать от восхищения, встречает на улице Эмса больного глазами ребенка, которого отец-сапожник из экономии не ведет к доктору, и это расстраивает его на целый день, Анна Григорьевна пишет, что виделась с В., питавшим к ней некогда нежные чувства, и он уверен, что она ему изменила, и безумствует в отчаянии, ужасе, ревности и любви.
Годы старости мало изменили его характер и темперамент: разве только что он чаще молился – в тишине и уединении, и все охотнее возвращался к своему детству. В конце его жизни воспоминания о давно прошедших временах вдохновляют многие образы его произведений.
Мужик Марей, носитель христианской любви и правды, о котором он рассказал в «Дневнике писателя» (февраль 1876 г., гл. 1) несомненно – портрет крепостного Марка, поразившего воображение десятилетнего мальчика в Даровом в 1831 г. Эпизод с Лизаветой Смердящей в «Братьях Карамазовых» воспроизводит историю дурочки Аграфены в том же Даровом.
Но, как всегда, он усердно черпал и из недавнего опыта жизни. В «Братьях Карамазовых», написанных между 1878 и 1880 годами, есть большое количество автобиографических деталей, относящихся к последнему периоду жизни Достоевского, включая рассказ бабы о смерти ребенка, навеянный горем Анны Григорьевны после потери сына Алексея, или описание старца Зосимы, напоминающего отца Амвросия: Достоевский видел его в Оптиной Пустыни, куда ездил в июне 1878 года вместе с молодым философом Владимиром Соловьевым, послужившим, по мнению некоторых критиков, прототипом для Алеши Карамазова.
В 1879 году и начале 1880 года здоровье Достоевского сильно пошатнулось. Речь на открытии памятника Пушкину была и его лебединой песней, и его литературным и общественным завещанием. В начале января 1881 года, когда он подготовлял к печати новый выпуск «Дневника писателя» с этой знаменитой речью и ответом ее критикам и комментаторам, он был уже безнадежно болен. Об этом знала только жена и друзья. «Он был необыкновенно худ и истощен, – пишет Страхов, видевший его в эти дни, – легко утомлялся и страдал от своей эмфиземы. Он жил, очевидно, одними нервами, и всё остальное его тело дошло до такой степени хрупкости, при которой его мог разрушить первый, даже небольшой толчок».
А.С. Суворин рассказывает о трагическом конфликте, ускорившем конец Достоевского. В Летнем саду писатель случайно подслушал разговор двух революционеров, их террористические замыслы были ясны (партия «Народной воли» в это время подготовляла покушение на Александра II), Достоевский понял, о чем шла речь, и слушал, как завороженный, но не двинулся с места, не закричал, не позвал полицейского и затем поехал не в жандармское управление, а к Суворину. Мог ли он, бывший петрашевец и каторжник, стать доносчиком? Как гражданин, он обязан был действовать «патриотически», а как человек, занятый высшими моральными проблемами, не мог совершить недостойного поступка. Но самый факт, что он неспособен был на действие, что он почувствовал какую-то близость, чуть ли не родство к тем, кто шел и против царя и против его политических воззрений, ужаснул его. И разве можно было считать предательством естественную борьбу с врагами? Хотя опять-таки, были ли они его врагами и не сохранилось ли в нем, с давних пор, никогда не исчезавшее влечение к бунту? Сомнения, раскаяние и удивление перед собственной сложностью мучили его, он и казнился, обвиняя себя, и выискивал доводы для самооправдания. Внутренние противоречия так раздирали его, что он не находил себе места.
В конце января у него от волнения произошел разрыв легочной артерии, а через два дня начались кровотечения. Они усиливались, врачам не удалось их остановить, он несколько раз впадал в беспамятство. 28 января 1881 года он попросил раскрыть наугад Евангелие, привезенное им с каторги, и прочесть верхние строки открывшейся страницы: он всегда так делал в трудные минуты. Анна Григорьевна повиновалась и прочла вслух от Матфея гл. 3, ст. 2: «Но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так надлежит нам исполнить великую правду».
«Ты слышишь, – сказал Достоевский, – не удерживай, это значит, что я умру».
Затем он подозвал ее к себе, взял за руку и прошептал: «Помни, Аня, я тебя всегда горячо любил и не изменял тебе никогда, даже мысленно». К вечеру его не стало {35} .
Барон Врангель в это время не жил в Петербурге и о кончине друга узнал из газет. Он вспомнил морозное утро на Семеновском плацу, когда впервые увидел Достоевского, беседы в Семипалатинске, отъезд Марьи Димитриевны с Козаковской дачи, перечел захлебывающиеся письма об Аполлинарии и нежные об Анне Григорьевне, вообразил себе все неукротимые страсти, на огне которых сгорал этот необыкновенный и страшный, неистовый и загадочный человек, и, подумав, что он сейчас лежит недвижен в могиле, что кончились навсегда его метания, муки и любви, заплакал горькими слезами.