Исход - Петр Проскурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Свинья, — сказал он по-русски, — немецкий солдат привык к чистоте, — добавил он по-немецки и, увидев, что вторая женщина, согнувшись, прикрыла голову руками, он наклонился, взял женщину за подбородок, приподнял и, глядя в глаза, внятно повторил:
— Свинья!
Ей показалось, что она ослышалась; «ровно в два», — послышалось ей, и она увидела его глаза и поняла, что нет, не ослышалась. «Два!» — повторил он одними губами, и она, оторвавшись от его руки, наклонила голову в знак согласия и неожиданно завизжала, он пнул ногой стоявшее рядом ведро, покрытое марлей, оно с грохотом покатилось, и она завыла в голос.
— Кончай, Грюнтер, — услышал он недовольный голос Шлиммера, — можешь развлекаться потом, когда я кончу есть, у меня от шума плохо варит желудок.
Шлиммер просунул голову в посудомойку и недовольно глядел на воющую женщину, пахло немытой посудой и жирной водой — отвратительно пахло.
— Хватит, старая ведьма, — послушав, сказал он по-немецки. — Чего воешь?
Женщина, отодвигаясь ползком в угол по полу, замолчала, она не знала Грюнтера, зато он уже знал о ней дня три; он только не знал, что она пришла на работу через силу, ее несколько раз рвало, и она с трудом держалась на ногах.
Собираясь на пост, проверяя автомат и запасной рожок к нему, Грюнтер косился на Шлиммера, Шлиммер неплохой парень, не знает, что идет последняя ночь в его жизни, Грюнтер старался отыскать в Иоганне Шлиммере что-нибудь особенно плохое; потом он решил вообще не думать об этом. Ему и без того последнее время лезла в голову разная чертовщина, например, все люди вокруг ему казались уродливыми, безобразными, и он никак не мог отделаться от ощущения, что сам он также безобразен, уродлив и вызывает такое же отвращение у окружающих. И оттого он все присматривался к лицам, ступням и, против желания, выискивал везде уродливое, пугаясь самого себя.
— Начинается, — ворчал Шлиммер. — Теперь неделю будет хлюпать. Мне до тошноты надоела эта вонючая дыра. Грюнтер, ты готов?
— Да, да, — думая совсем о другом, неохотно отозвался Грюнтер.
— Нам пора выходить, слышишь, Карапуз волнуется.
«Карапузом» звали обер-лейтенанта Клаузица. «Карапузом» его прозвали за сходство фамилии со знаменитым стратегом прошлого Клаузевицем; выпив, обер-лейтенант начинал доказывать, что сходство этих фамилий не случайное, напоминал о переписи сословий в начале прошлого века; тогда, мол, по вине прапрапрадедушки, пьяницы и кутилы, в родовом имении померанских баронов Клаузицев произошли столь прискорбные изменения. «Но кровь, кровь! — доказывал свое Карапуз за рюмкой шнапса. — Главное, гены».
Короткими ногами и грузным туловищем Клаузиц напоминал старую злую таксу.
Грюнтер засмеялся своему сравнению и обошел большую лужу, небо низкое, все в воде, дождь сыпал мелко, споро, густо, свет от прожекторов, кургузый, тусклый, не пробивал насыщенный до предела водяной пылью воздух. «Погода подходящая», — подумал Грюнтер, шагая впереди Шлиммера между двумя высокими рядами густой, внахлест проволоки. Автомат висел на груди, Грюнтер слышал чмокающие шаги Шлиммера за собой и его бормотание. «Бедняга, — подумал он без всякого сожаления. — Скоро тебе будет безразлично, кто спал с твоей женой. Так нужно. Ты неплохой парень, есть много хуже тебя, но такая, видно, тебе выпала карта — дежурить со мной в паре. И потом, ты вступил в штурмовой отряд еще при этом мяснике по призванию, при Реме, желторотым щенком. Ты сам рассказывал, что вы там творили. Наверное, это судьба, Шлиммер. Ты ведь даже не задумываешься над тем, человек ли ты, Шлиммер, ты пьешь, ешь, оправляешься, ревнуешь свою жену, но ты давно не человек, у тебя нет головы, Шлиммер. Я обязан тебя убить, здесь ничего не поделаешь, каждому — свое. Сколько сейчас гибнет в минуту? Твоя смерть наверняка спасет двадцать, тридцать или сто человек. Ты никогда не поймешь и не согласишься со мной, но для тебя же лучше, если ты умрешь. Самое лучшее, что ты можешь, Шлиммер, — это умереть. Жене напишут, что ты умер за Германию, Шлиммер, ты неплохой парень, но тебе лучше умереть. Останется жена, которая тебе изменяет. Стоит ли цепляться за бабу, которая тебе изменяет? Нет, Шлиммер, ты сделаешь доброе дело. Двадцать, тридцать, а может, сто человек останутся жить — ты можешь умирать спокойно, Шлиммер…»
Грюнтер остановился, его остановил Шлиммер, прикоснувшись к спине.
— Ты ничего не слышишь? — спросил он шепотом, и Грюнтер, не поворачиваясь, напряженно прислушался.
— Нет… ничего. А что?
— Мне кажется, кричала сова…
— Ну, если сова, пусть ее. Я ничего не слышу. Что это с тобой сегодня? Нервы солдату ни к чему, только лишняя обуза, Шлиммер.
Они снова пошли след в след, участок — двести метров — три-четыре минуты, на середине они встречались со второй парой, обменивались паролем и шли обратно до вышки с прожектором. Обратно первым двигался Шлиммер, а Грюнтер за ним, и так все полтора часа, не останавливаясь; говорят, зимой будут сменять каждый час. Дождь не прекращался, хорошо, попался песчаный участок, сапоги не проваливались, песок затвердел, утрамбовался. Каким-то образом дождь проникал под стоявшие коробом плащ-палатки, струйки воды стекали за шею, на лопатки и на грудь. Грюнтер подсчитывал, сколько километров он сделал только вокруг этой базы во время дежурств, наверное, хватило бы обежать всю землю, он попытался вычислить в уме дни, дежурства, метры, запутался.
Он опять шел впереди, Шлиммер за ним, разговаривать и курить было нельзя, стояла тишина, прожекторы погасли. Теперь они вспыхнут лишь по сигналу тревоги, если, конечно, она случится.
В одиннадцать их сменили, теперь до половины второго духота караульной, правда, можно снять сапоги, просушить носки.
— На три минуты опоздали, — проворчал Шлиммер, входя в сизый дым караульной, где вдоль стен на нарах лежали и сидели, отдыхая, очередные пары, в уголке стоял большой чайник с кофе, можно выпить кружку, правда, кофе — дрянь, эрзац, даже не пахнет кофе.
— Помои, — проворчал Шлиммер, шумно втягивая в себя сразу полпорции.
Грюнтер пить кофе не стал, сел на нары, повесив мокрую плащ-палатку на колышек, привалился спиной к стене и закрыл глаза. Осталось ровно три часа, он боялся проспать.
«Сын, да почитает отца и мать своих…»
Грюнтер открывает глаза, он, кажется, начинал засыпать. Он устроился поудобнее, ему нельзя было спать, чтобы не раскиснуть. Шлиммер, завалившись на нары, навзничь, уже храпел, положив на лицо пилотку, рука у него с узкой, вялой кистью, пальцы с короткими спиленными ногтями, нет, это совсем не рука рабочего: слишком длинна кисть и большой палец вял и тонок. У рабочего такой безвольной ладони не бывает. «Сын, почитай отца и мать своих». Растоптанное поколение, легшее на операционный стол фашизма. Полнейшая ампутация совести и свободы, ха-ха! «Я освобождаю вас от химеры, называемой совестью. Молодой немец, земной шар перед тобой, под твоими ногами, я отдаю его тебе!» Уже более десяти миллионов бюллетеней опущено в тридцать втором в урны за Гитлера. Народ охотно голосует за наци на так называемых свободных выборах. Зиг хайль! Вперед, вперед! Куда? Кто посмел спросить — куда? Разве не ясно, что вперед — это вперед? Ты усомнился в фюрере? О мессия, пусть усладит тебя это слово, слово народа, истерзанного, распятого тобой, о мессия, исступленный шарлатан, тебе одному ведомо будущее Великой Германии, обетованного острова среди океана человеческих костей. Сальери перерезал себе глотку, отравив двух человек, но ведь это итальянец. Хилый, хлюпкий народец. Мы отберем в России тысячи крепких здоровых детей, вольем их крепкую, северную кровь в жилы Германии, чтобы арийца не поражал фурункулез, чтобы он не страдал половым бессилием. Народ идет за своим фюрером вперед, только вперед! Нет, нет, только вперед, добровольно, во славу нации — штурмовые отряды, гетто, концлагеря, гестапо, миллионы, миллионы слухачей, доносящие друг на друга, в том числе и на самих себя в каждом доме, в каждом подъезде, в каждом сортире, — всего лишь легкая профилактика, необходимая любому народу для прогресса и процветания. Вперед, Германия. Зиг хайль! Во имя фюрера и рейха!