Отчий дом - Евгений Чириков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И что значит — пойти на выучку к капитализму? Искусственно создавать голоштанный пролетариат? Обезземеливать крестьянство в пользу Тыркиных и Ананькиных?.. Извините, Ваня! Из песни, как говорится, слова не выкинешь, — спохватился Павел Николаевич, увидя широкую улыбку на лице добродушного Вани Ананькина.
— Я ничего… Валяйте! Брань на вороту не виснет…
— Я не хотел обидеть вашего батюшку… Я, так сказать, символически…
— На то и щука в море, чтобы карась не дремал, — произнес Ваня безобидно и весело, возбудив хохот окружающих.
Разговор шел в библиотечной комнате, куда собрались и «свои», и заезжие гости перед обедом. Земский врач Сергей Васильевич Миляев, заматеревший в народничестве лохматый очкастый интеллигент лет под сорок, принял новую веру за личное оскорбление, и злость, и раздражение мешали ему говорить, а голос срывался на высоких истерических нотках:
— Значит, все насмарку?! Все жертвы, весь тернистый путь? Дайте мне в руки эту паршивую газетку! Не за границей она выпущена, а департаментом полиции! Я… я не могу поверить… допустить… У нас не Германия! У нас надо сперва добиться парламента и признания политических партий… Ведь… ведь это подслуживанье капиталистам только на руку правительству!
— Ничего не понимаю… Или я от старости отупел, или… — говорил бывший мировой посредник[212], шестидесятник Иван Степанович Алякринский и, покосившись на сына как на источник этой непонятной новости, подозрительно спросил: — Да ты сам-то, Егор, как? Не спутался с этими дураками?
Егорушка уклонился от прямого ответа:
— Я просто интересуюсь… как очень многие…
— Да неужто можно этому поверить и…
— Есть такие, которые соглашаются… разделяют… надо во что-то верить…
— Но послушай, Егор! Если бросить веру в свой народ, то что же остается?
— В самого себя! — вставил весело Ваня Ананькин, и снова все засмеялись.
— Идем обедать… Дайте руку!
Зиночка улыбнулась Ване, и тот сделал руку кренделем.
— Господа! Бросьте толочь воду в ступе! Обедать зовут! — крикнул Ваня, уводя из библиотеки свою повелительницу.
Все гурьбой потянулись на веранду, а Егорушка с Елевферием остались и продолжали говорить о новой вере. Егорушка получил в наследие от отцов любовь к народу и жажду подвига, но безвременье томило его, ибо некуда было эту любовь расходовать и нечем утолить жажду. Хотелось найти точку приложения, а ее не было. Елевферий горячился:
— Боже мой! Господи помилуй! Как нечего делать? На каждом нашем шагу требуется и любовь, и подвиг… А вы теперь врач, будете служить народу. Кроме веры в Бога никакой другой веры не требуется. Все вот такие веры не от Бога, а от дьявола: не в Град Незримый тащат народ, а к Антихристу. В Богато верите?
— Хочется верить, но… сомнения есть… — сконфуженно произнес Егорушка.
— Верьте в Бога и в Божественную революцию! А все прочее бесовщина. Достоевского «Бесов» читали?[213]
Егорушка окончательно сконфузился. Кое-что читал, но вообще-то мало интересовался Достоевским: этот великий писатель почитался среди передовой интеллигенции вредным, ретроградным, его называли за «Бесов» «пасквилянтом»[214], и не принято было читать его.
— «Бесов»? Говорят, это пасквиль на наших революционеров…
— Плюньте тому в морду, кто вам сказал это! А что касается народа и интеллигенции, так вот вам схема моего сочинения…
Пришла девка и кликнула: «Обедать велели!»
— Ну, потом поговорим… Берегитесь стада бесовского!..
За обедом Елевферий опять заговорил о «Бесах» Достоевского, и начался спор: одни называли Достоевского писателем гениальным, другие — вредным ретроградом, третьи — пасквилянтом, оболгавшим всех передовых людей. Защищали немногие: тетя Маша с мужем (они всегда и во всем были согласны друг с другом), Елевферий, Зиночка и Ваня Ананькин. Остальные злобно нападали, кроме Сашеньки, которая слушала и молчала. Особенную злобу проявляли Павел Николаевич и земский врач Миляев:
— У него сплошной сумасшедший дом даже в лучших романах! У него самый лучший, положительный тип — идиот! Чем читать Достоевского, лучше побывать в клинике душевнобольных. Это, конечно, имеет свой интерес, особенно для нас, медиков, но при чем тут изящная литература?
— Он психолог! — упрямилась тетя Маша.
— Отлично. Пусть будет психолог, а вернее — психиатр. Но, во-первых, литература — не клиника для душевнобольных, а во-вторых, всякий психиатр, проживший долго со своими больными, сам делается сумасшедшим, и во всяком случае не ему делать оценку крупных и сложных общественных явлений политического характера. Типы свихнувшихся людей — неподходящий аршин для их оценки…
— Я к этому добавлю, — кричал Павел Николаевич, — что Достоевский умышленный пасквилянт: он напакостил из личной мести Ивану Сергеевичу Тургеневу, изобразив его в своем Кармазинове, напакостил знаменитому профессору Грановскому[215], а в «Бесах», которых вы, Елевферий Митрофанович, так рекомендуете молодежи, опоганил все святое русского освободительного движения. Я считаю Достоевского более вредным, чем даже Лев Толстой с его глупым рабским «непротивлением»…