Диктатор - Сергей Снегов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И это условие было принято. Павел сказал мне:
— Не хотите ли для последующего изучения нюансов… в общем, отличный записывающий аппарат?..
Я ответил оскорблённый:
— Полковник Прищепа, я был уверен, что вы отлично знаете своё дело. Приходится разочаровываться. Неужели вы до сих пор не поставили такого прибора? Или не считаете меня с Войтюком деятелями государственного значения?
Даже чопорный Вудворт изобразил что-то похожее на улыбку. Прищепа весело сказал:
— Понял. Будете довольны качеством записи.
Отправляясь домой, я прихватил номер «Трибуны». Дома было холодно и неуютно. Елена вторую неделю инспектировала какие-то заводы. В окно хлестал дождь, естественный дождь самой природы. От искусственных ливней Казимира Штупы он отличался лишь тем, что был ещё унылей и надоедливей. Я не люблю осенних дождей, в них мне остро чувствуется ненужность — ни для самой природы, уже не взыскующей, как летом, воды, ни для меня. И я помечтал о грядущем, когда общество будет так богато, что сможет командовать климатом свободнее нас. И тогда какому-нибудь будущему Штупе прикажут устраивать грозы и вёдро, снегопады и ветры для увеселения, а не по необходимости. И в будущей «Трибуне», уже мало похожей на ту, что я взял в руки, можно будет прочитать: «Сегодня с 16.30 до 17.05 — большой развлекательный дождь, потом радуга на четыре ярких и три приглушённых цвета и вечернее гулянье на насыщенном озоном воздухе». «До такого времени, ох, далеко», — сказал я себе и развернул газету.
Константин Фагуста разразился новой статьёй против правительства. Он не призывал брать оружие и идти свергать нас — но это было, кажется, единственным, на что он не осмеливался. Он доказывал, что международная политика Гамова — малоэффективна, когда правильна, и неправильна, когда эффективна. А действия Чёрного суда? — с возмущением спрашивал Фагуста. Сплошные ошибки и неудачи. Объявлена программа платной казни, чуть ли не программа гражданского бунта против всех видов подлости. И что же? Не слышно что-то о нападениях на королей и министров, на генералов и военных промышленников. Зато казнят беспомощных пленных! Неужели правители не понимают, что казнью пленников сами совершают воинское преступление и что за него придётся отвечать? Старые — классические — методы войны отвратительны, ибо сама война отвратительна, так объявил нам диктатор. Но разве лучше то, что он практикует взамен отвергнутой старины? Хрен редьки не слаще, говорили наши предки.
Я отложил «Трибуну» с тяжёлой душой. Меня мучили два противоположных чувства — негодование и бессилие. Негодование не на Фагусту, нет, ибо сам говорил то же, что он, только говорил это в крохотной правительственной группе, а не публично. Я негодовал на самого себя, что был бессилен предотвратить расправу над военными преступниками. И не только был бессилен, но и согласился с Гамовым, что сам спровоцировал это преступление и потому не имею права возмущаться. И странное дело! С первого знакомства с «Трибуной» человек этот, Константин Фагуста, стал мне неприятен. А сейчас я просто ненавидел его — за то, что он был прав, а я не мог, не имел морального права признать его правоту!
Природа, на время освобождённая от насилия над собой, разгулялась по собственным законам. Океан, безжалостно обираемый в недели сражений, сейчас отдыхал — свободное его дыхание густыми массами туч разносилось по старым воздушным путям.
Мне тяжело описывать те осенние месяцы. Наступило царство Гонсалеса. Все утренние известия завершались его появлением на стереоэкранах. Он извещал, сколько преступников за прошедший день сдались добровольно, сколько убитых, сколько захваченных. Раза два в неделю на стерео показывался и Пустовойт и повторял всё одно и то же: повинную голову меч не сечёт, тех, кто сдаётся добровольно, он, министр Милосердия, берёт под свою защиту: молодых и здоровых — в армию, больным — лечение, негодных для войны — на посильные работы.
Операция «Очищение» поначалу шла вяло. Вылавливались городские шайки, блокировались убежища банд. Перелом наступил, когда осень дождливая превратилась в осень холодную. Выпал первый снег — пока ещё естественный, а не метеогенераторный. Праздник первого снега, традиционное торжество страны, ознаменовал своей стереоречью Гонсалес. Он не был хорошим оратором, даже я, не говорю уж о Гамове, владел словом лучше. Но содержание речи не нуждалось в украшении, оно и без того разило грохотом уши тех, к кому обращался наш министр Террора.
— Объявляю Неделю Тишины и Раздумья, — говорил Гонсалес. — В эту Неделю полиция и армия не производят никаких операций по вылавливанию бандитов, а вы, бандиты и пособники их, на кратком недельном покое обдумайте свою дальнейшую судьбу. После Недели Спокойствия — Неделя Амнистии, этой недели потребовал мой коллега, министр Милосердия Пустовойт. В Неделю Милосердия все, сдавшиеся с оружием, получают полное прощение либо минимальную кару. Всё завершает Неделя Истребления, даже не неделя, а сколько потребуется. И уже не будет прощения и милосердия, самые суровые кары поразят случайно приставших к банде одинаково с главарями. Не пропустите последних спасительных дней! И не надейтесь укрыться в горных логовах, в глубинах лесов. Выморозим укрывшихся, засыплем их метеоснегами! Всей армией страны пойдём на вас!
— Я знаю, в шайке не существует полного единства, — продолжал Гонсалес. — Большинство устало от разбойничьей жизни, измучено лишениями, понимает неотвратимость наказания. Но вас, большинство, терроризируют вожаки, их приспешники. Вы боитесь их? Но почему? Ведь вас много больше! Так разоружите главарей! Свяжите, убейте, если сопротивляются. Нападите на сонных, если трусите перед бодрствующими! И несите на пункты милосердия — связанных или убитых. Вожак впереди своей банды либо тот же вожак, связанный или мёртвый, — вот пропуск в амнистию! Повторяю: не пропустите последний День Милосердия! Не отриньте последний шанс снова стать людьми из того полузвериного бытия, в которое сами ввергли себя!
Вот такова была речь Гонсалеса. Её предварительно просматривал Пустовойт, утвердил Гамов. Гамов посоветовал и мне поработать над ней, я отказался. Это не моя епархия — внутренний террор.
День, начавший Неделю Тишины, меньше всего можно было назвать тихим. Стерео всё снова и снова повторяло речь Гонсалеса, а в промежутках между речью и известиями забивало уши музыкой. Наш добрый Омар Исиро, министр информации, искренне думал, что бравурная музыка превращает чёрные мысли, от которых впору вешаться, во что-то радостное.
Во всяком случае, тихая неделя шла очень тревожно — и для несдавшихся шаек, и для страны, истомившейся от неспокойствия, и особенно для нас — правительства, основавшего все планы на амнистии и всеобщем успокоении.
Первый День Милосердия дал обильный поток «амнистёров», но его перекрыл второй, а ещё больше третий день. Плотину нерешительности прорвало. Сдающиеся так торопились, словно страшились, что последний день сдачи наступит раньше, чем объявлен. На четвёртый день поток ослабел, а в последний, седьмой день, на пункты явилось лишь несколько человек.
С бандитизмом в стране было покончено.