Ангел на мосту - Джон Чивер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как мило было с вашей стороны меня пригласить! — сказал он. — А теперь мне, пожалуй, пора домой. Я хочу еще перед тем как лечь, поупражняться на рояле.
— Я буду вас слушать, — сказала Дорис. — Нам все прекрасно слышно через сад.
Только он вошел к себе, как зазвонил телефон.
— Я сейчас одна, — сказала миссис Загреб, — и подумала, что, может быть, вы зайдете на стаканчик виски с содовой.
Через несколько минут он был у нее и еще раз опустился на самое дно океана, в этот головокружительный провал времени, где можно забыть о боли бытия. Прощаясь, он, однако, сказал ей, что не может больше к ней ходить.
— Ну, что ж, — сказала она. И помолчав, прибавила: — Скажите, кто-нибудь когда-нибудь влюблялся в вас по-настоящему?
— Было, — ответил он. — Один раз, года два-три назад. Мне пришлось поехать в Индианаполис, чтобы утрясти там программу обучения и — это входило в условия моей поездки — поселиться там в одной семье. Так вот там была одна очень симпатичная женщина, и всякий раз, что она меня видела, она принималась плакать. Она плакала во время завтрака, за коктейлями и во время обеда. Прямо ужасно. Пришлось переехать в гостиницу, и, разумеется, я никому не мог объяснить причины.
— Ну, что ж, покойной ночи, — сказала миссис Загреб. — Покойной ночи и прощай.
— Покойной ночи, любовь моя, — сказал он, — покойной ночи и прощай.
На другой вечер, только он установил телескоп, позвонила жена. Боже, сколько волнующих новостей! Они приезжают завтра. Дочь намерена объявить о своей помолвке с Франком Эмметом. Они собираются венчаться перед Рождеством. Надо сфотографироваться, дать объявление в газету, заказать вино и все прочее. А сын выходил победителем на яхтовых соревнованиях три дня кряду: и в понедельник, и во вторник, и в среду. «Покойной ночи, мой милый», — сказала жена, и он опустился в кресло с чувством глубокого удовлетворения: все его заветные желания исполнились. Он обожал дочь, и Франк Эммет был ему симпатичен, ему даже нравились родители Франка, а они еще к тому же были богаты. Мысль о том, как его сын стоит у румпеля и изящно подводит свою яхту к катеру, на котором восседает жюри, наполняла его горделивой радостью. А миссис Загреб? Что она знает о яхтах? Она запуталась бы в парусе, ее начало бы тошнить против ветра, и она бухнулась бы в обморок, как только они обогнули бы мыс. Она и понятия не имеет о теннисе. Господи, да ведь она и на лыжах-то бегать не умеет! И, провожаемый косыми взглядами Скемпера, мистер Эстабрук принялся возводить свои баррикады на ночь. Он поставил корзинку для бумаг на кушетку в коридоре, перевернул стулья в столовой, нацепил их сидениями на стол и погасил свет. Проходя через комнаты, в которых все было вверх тормашками, он снова испытал холодок и растерянность человека, взирающего на родные места после долгой разлуки и видящего опустошения, произведенные временем. Поднимаясь к себе наверх, он напевал: «Marito in citta, la moglie ce ne va, о, povero marito!»
А это уже пишется в третьем домике на берегу моря. В поверхность стола, за которым я сижу, въелись кружки от виски и джина. Лампы светят тускло. На стене висит цветная литография, изображающая котенка в шляпке с цветами, в шелковом платье и белых перчатках. Пахнет затхлостью, но мне этот запах нравится — плотский, бодрящий, как береговой ветер или трюмная вода. Прибой могуч, и море под обрывом хлопает своими переборками, как ветер дверьми, и бряцает своими цепями с такой силой, что на моем столе подпрыгивает лампа. Я поселился здесь один, чтобы оправиться после целой цепи событий, начавшихся в субботний вечер, когда я вскапывал сад и моя лопата наткнулась на круглую жестяную коробочку — в таких жестянках обычно бывает мазь для обуви. Я вскрыл ее ножом. Внутри оказалась клеенка, а в клеенку был завернут обрывок линованой бумаги, и на нем — следующие слова: «Я, Нилс Югструм, даю себе слово, что если к тому времени, когда мне исполнится двадцать пять лет, меня не примут в Горибрукский клуб, то я повешусь». Лет двадцать назад местность, в которой я проживаю, была заселена фермерами, и я представил себе, как сын одного из фермеров, стоя над зелеными водами речушки Горибрук, дал себе этот обет и закопал его в землю. Я был тронут — меня всегда трогают эти почти бессвязные строчки, в которых человек обычно выражает свои самые острые чувствования. Записка юного честолюбца на меня подействовала подобно внезапному порыву влюбленности, даровав мне прозрение и впустив меня в самую сердцевину этого летнего вечера.
Голубое небо струилось музыкой. Только что подстриженная мною трава наполняла воздух своим благоуханием, напоминая предвкушение любви, эту любовную увертюру, сопровождавшую годы нашей юности. Бывало, бежишь по беговой дорожке и потом вдруг бросишься, задыхаясь, лицом в траву. Пыл, с каким обнимаешь в эту минуту школьный газон, равносилен клятве, обету, данному на всю жизнь. И вот, размышляя о всяких мирных материях, я вдруг заметил, что черные муравьи одержали победу над рыжими и убирают с поля боя трупы противников. Пролетела малиновка, преследуемая двумя сойками. Потом, клюя друг друга в голову на лету, мимо меня пронеслись два скворца. А примерно на расстоянии фута от того места, где я стоял, я увидел мокасиновую змею; она выползала из своей темной зимней кожи, оставалось только вытащить хвост. Я не столько испугался, сколько был потрясен собственной неподготовленностью к этому виду смерти. Передо мной извивался смертельный яд, он был такой же правомерной частью земли, как протекающая в ручье вода, а я в своей системе мирозданья не оставил для него места. Я вернулся в дом за ружьем, но, к несчастью, мне повстречалась старшая из моих двух собак, сука, которая не переносила ружейных выстрелов. Безжалостно раздираемая своим охотничьим инстинктом, с одной стороны, и страхом — с другой, при виде дробовика она принялась лаять и подскуливать. На ее лай прибежала вторая собака; прирожденный охотник, она скачками спустилась по ступеням, готовая притащить птицу или зайца. В сопровождении двух собак, из которых одна лаяла от восторга, а другая — от ужаса, я вернулся в сад и только успел увидеть хвост змеи, исчезающей в щели каменной ограды.
Затем я отправился на машине в поселок, купил семян для газона и, вспомнив, что жена заказывала мне купить бриошей, поехал на Двадцать седьмое шоссе в гастрономический магазин. Как описать субботний вечер в этом магазине, не прибегнув к помощи кинокамеры! Язык наш традиционен, он сложился в результате многовековой практики общения. А в кондитерском отделе, где я стоял в очереди, казалось, все традиции (если не считать самих булочек и пирожных, выставленных под стеклом на прилавке) были нарушены. Нас было человек шесть или семь, и все мы ждали, когда стоявший впереди старик справится со своим длинным списком. Я заглянул ему через плечо и прочитал: «Шесть яиц. Закуски».
Он заметил, что я читаю его документ, и жестом благоразумного картежника прижал его к груди. Любовная песня, которую передавали по радио, внезапно оборвалась, и на смену ей пришла ча-ча-ча. Стоявшая передо мною женщина начала застенчиво поводить плечами и переступать с ноги на ногу, в такт музыке. «Хотите танцевать, мадам?» — спросил я. Она была некрасива, но я протянул ей руки, она скользнула между них, и минуты две-три мы с ней протанцевали. Чувствовалось, что она очень любит танцевать, но что ей с ее лицом дурнушки нечасто удавалось получить приглашение на танец. Затем она вдруг густо покраснела, выскользнула из моих рук, перешла к витрине и стала в упор разглядывать бостонские булочки с кремом. Но я чувствовал, что мы с ней взяли верное направление, и, уплатив за бриоши, сел в машину в приподнятом состоянии духа, которое не покидало меня всю дорогу. На углу Эйлуайвз-лейн меня остановил полицейский и заставил пропустить процессию. Первой шла носатая девушка в сапогах и шортах, подчеркивающих изумительную форму ее бедер. На голове у нее был нахлобучен гусарский кивер. Она шагала, размахивая алюминиевой палочкой. За ней шла другая девушка, с еще более изумительными и пышными бедрами. Она шла, выставив свой плоский живот далеко вперед, что придавало ее позвоночнику какой-то фантастический изгиб, а сама она, казалось, с брезгливой скукой смотрела сквозь свои бифокальные очки на эту непомерно выдвинувшуюся часть своего тела. Затем следовал духовой оркестр, состоящий из мальчишек, среди которых там и сям были вкраплены седые ветераны. Оркестр играл «Кейсоны шагают вперед». Это бессмысленное шествие, без знамен, без видимой цели, без определенного направления, показалось мне ужасно забавным, и я смеялся всю дорогу домой. А жена почему-то грустила.