Культура Возрождения в Италии - Якоб Буркхардт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нам не следует здесь подробно прослеживать историю латинского стиля самого по себе. На протяжении целых двух веков гуманисты вели себя таким образом, словно латинский был вообще единственным достойным письма языком и должен был таковым оставаться. Поджо[511] скорбит о том, что Данте написал свою великую поэму по-итальянски, и, как известно, Данте на самом деле попробовал это сделать по-латински, сочинив первую часть «Ада» поначалу гекзаметром. Судьба всей итальянской поэзии зависела от того, что дальше он не пошел[512], однако еще Петрарка в большей степени полагался на свои латинские стихи, нежели на сонеты и канцоны, и требование сочинять стихи по-латински было адресовано еще Ариосто. Нет в истории примеров более мощного давления в отношении дел литературных[513], однако итальянская поэзия в основном смогла его преодолеть, и теперь мы можем, не впадая в излишний оптимизм, сказать: вот и хорошо, что у итальянской поэзии имелось два речевых органа, поскольку и в одной и в другой области она смогла создать нечто превосходное и своеобразное, причем так, что всякий раз даешь себе ясный отчет, почему здесь стихи писались именно по-итальянски, а там — по-латински. Возможно, то же самое может быть сказано и в отношении прозы: позиции, занимавшиеся итальянским образованием в мире, и всемирная слава, которой оно пользовалось, зависели от того обстоятельства, что определенные предметы обсуждались здесь по-латински, т. е. urbi et orbi{326}[514], в то время как итальянской прозой лучше всего владели как раз те люди, которым решение не писать по-латински стоило определенной внутренней борьбы.
Бесспорно, наиболее незамутненным источником прозы считался начиная с XIV в. Цицерон. Это произошло не только по причине некой абстрактной предрасположенности в пользу его словаря, его построения фразы и его литературной композиции, но потому, что его любезный стиль как автора писем, его блеск как оратора, его ясный и наглядный способ изложения философских вопросов нашли в итальянской душе полный отклик. Уже Петрарка в полной мере признавал слабости Цицерона как человека и государственного деятеля[515], хотя из чувства уважения к нему он этому не радовался. Начиная с него эпистолярный жанр развивался почти исключительно по образцу Цицерона, а за эпистолярным последовали и прочие жанры, кроме повествовательного. Однако сущее цицероновское поветрие, отвергавшее любое выражение, если оно не восходило к первоисточнику, началось лишь в начале XV в., после того как грамматические сочинения Лоренцо Валла оказали свое воздействие на всю Италию, а высказывания самих римских историков литературы были пересмотрены и сопоставлены друг с другом[516]. Только теперь представилась возможность с большей точностью и до мельчайших оттенков оценить стилевые особенности античных авторов, с тем неизменным утешительным результатом, что только Цицерон является безусловным образцом или же, если говорить относительно всех жанров сразу, то было «бессмертное и едва ли не райское время Цицерона»[517]. Отныне такие люди, как Пьетро Бембо, Пиерио Валериано{327} и другие, направили все свои силы на достижение этой цели; теперь даже тот, кто издавна оказывал этому сопротивление и конструировал для себя на основании древнейших авторов архаистический способ выражения[518], наконец сдается и преклоняет перед Цицероном колени. Ныне Лонголий{328} соглашается на то, чтобы, как рекомендует ему Бембо, в течение пяти лет читать одного лишь Цицерона; тот же Лонголий обязался даже не употреблять ни одного слова, которое бы не встречалось у этого автора. В конце концов подобные настроения разразились той великой ученой распрей, в которой противоборствующими сторонами предводительствовали Эразм и старший Скалигер{329}.
Дело в том, что даже не все почитатели Цицерона были поначалу столь односторонни, чтобы усматривать в нем единственный источник языка. Уже в XV в. Полициано и Эрмолао Барбаро сознательно отваживались на то, чтобы стремиться к выработке собственной, индивидуальной латыни[519], разумеется, на основе «бьющей через край» учености, и к тому же стремился также и Паоло Джовио, который нам об этом сообщает. Он первым высказал по-латински, и это стоило ему больших усилий, множество вполне современных мыслей, особенно в области эстетики, что не всегда у него получилось удачно, но иногда — с замечательной силой и изяществом. Для его латиноязычных характеристик великих художников и скульпторов того времени[520] примечательна чересполосица страниц, исполненных воодушевления и совершенно неудачных. Также и Лев X, связывавший свою славу с тем, «ut lingua latina nostra pontificatu dicatur facta auction»{330}[521], склонялся к более свободной, не ставящей себе жестких рамок латыни; впрочем, иного и невозможно себе представить, учитывая его ориентацию на удовольствие: ему нравилось, чтобы то, что ему приходилось слушать и читать, звучало действительно по-латински, живо и изящно. Наконец, Цицероном не было задано никакого образца в сфере латинской разговорной речи, так что возникла необходимость возвести на пьедестал также и других богов помимо него. Брешь была заполнена постановками Плавта и Теренция, устраивавшимися в Риме и за его пределами довольно часто и дававшими их участникам ни с чем не сравнимую возможность поупражняться в латинском как разговорном языке. Уже при Павле II[522] ученый кардинал Теано (вероятно, Никколо Фортигуэрра{331} из Пистойи) приобрел широкую известность тем, что брался даже за наиболее плохо сохранившиеся, лишенные списка действующих лиц пьесы Плавта и вообще уделял этому автору повышенное внимание, в основном из-за его языка, так что от него вполне мог исходить почин в отношении постановок этих пьес. За дело взялся тогда Помпоний Лет, и там, где на сцену колонных залов видных прелатов выходил Плавт[523], он брал на себя роль режиссера. Происходивший начиная с 1520 г. отказ от этого назван Джовио, как мы видели (с. 154), среди причин упадка красноречия в Италии.
Наконец, некую параллель цицероновскому поветрию в литературе возможно отыскать и в области искусства; мы говорим о