Записки незаговорщика - Ефим Григорьевич Эткинд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, переходим к деловой части. В чем же Ю. Андрееву видятся «пути улучшения работы»?
Автор верно декларирует тезис о том, что поэзия исторически изменчива, но сам останавливается в основном где-то на уровне 20-х годов (за редчайшим исключением). Поэзии современной, ее закономерностей, ее сложности и своеобразия в книге почти нет, и это в немалой доле обесценивает книгу.
Подумает ли читатель, что автор оробел войти в непростой бурный мир современности, подумает ли он, что автор не считает современную поэзию — поэзией, во всех случаях это не пойдет в актив книги, призванной научить понимать поэзию. Понимать ее — далеко не легко, и значит автор в немалой доле ушел от решения своей задачи в область, зачастую уже принадлежащую музею, истории.
Было бы логично некоторые важные положения (позитивного или отрицательного характера) чаще анализировать на поэзии нового периода. Ведь приведено же хорошее стихотворение А. Суркова о танковом бое в разделе «10 сражений» — и как прекрасно, неусеченно смотрится это место, в отличие от многих других!
Это возражение я предвидел: не в том дело, что в моей книге мало современных поэтов, а в том, что в ней не те, кто нужен Ю. Андрееву. Ему нужны Сурковы — а у меня Л. Мартынов, Н. Заболоцкий, Анна Ахматова, А. Твардовский, даже Маяковского я считаю нашим современником. «Музей»? Нет, в подлинной литературе музея нет: разве Пушкин, Лермонтов, Фет, Тютчев — музейные экспонаты? Впрочем, и понятие «музей» не такое уж для искусства обидное: в музейных залах висят полотна Пикассо и Дюфи, Врубеля и Натана Альтмана, Рембрандта и Ван-Гога, — а разве есть более современные живописцы? Музей нам не укор.
При сокращении книги и пересмотре ее поэтического материала следует исходить, по-моему, не столько из субъективного, личного восприятия поэтических ценностей, но из более широкой шкалы. Я понимаю, что исследователь может быть влюблен в поэтический мир Цветаевой, Пастернака, Мандельштама, но строить в огромной мере на их трагических, страдальческих, недоуменных стихах свои выводы — это значит в немалой степени обеднять представление о новой русской поэзии. Меня ему ищет, например, и отсутствие в примерах монографии одной из самых крупных фигур — С. Есенина. Мне ясно, что автор пишет не учебник, не историю поэзии, но уже сам размах его иллюстраций предполагает определенную соразмерность, иначе невольно может возникнуть впечатление о некоторой предвзятости, что безусловно повредит общему впечатлению и общим выводам книги.
Мне кажется, характер подбора примеров должен быть тщательно продуман вновь, чтобы ценная монография не была дискредитирована вполне справедливым упреком в односторонности, тенденциозности выбора художественного материала.
Вот, значит, как расшифровывается предыдущее замечание: односторонность в подборе иллюстраций. Стихи Цветаевой, Пастернака, Мандельштама — «трагические, страдальческие, недоуменные». Кого же этим односторонне подобранным поэтам Ю. Андреев рекомендует противопоставить? Сергея Есенина? Нашел весельчака! Не от оптимизма ли Есенин пил горькую, не от жизнерадостности ли повесился? А у меня еще широко представлен Маяковский, — но ведь и он поэт трагический и писал стихи «страдальческие». Этого всего я ожидал, — что же, можно пойти на уступку и, кое-что сократив, иное добавить: «Материя» не погибнет от небольшой «доработки».
В книге приведено несколько брезгливых цитат А. Блока о политике, общественной жизни и т. д. — без какого-либо исторического комментария к ним. В книге без какой-либо дифференциации говорится о резкой реакции приверженцев старых систем на новые системы поэзии (на символизм, футуризм, на пример). С этими штрихами сочетается то, что из общего разговора о содержании поэзии в подавляющем большинстве случаев выпали такие элементы, как стремление поэта осмыслить не просто общечеловеческие категории, но категории социальные, политические, идеологические, национальные.
Е. Эткинд, ослабив в книге эту важнейшую тему — партийность (в широком смысле), социальную страстность поэзии, ее гражданственность, в немалой степени профессионально ослабил свою книгу: и потому, что раньше социальное содержание диктовало форму и пафос поэзии; и потому, что социальное со временем все более становится эстетической категорией: и потому, что вне этого критерия все кошки оказываются серы: поэзия будто бы выступает абсолютной величиной, вне зависимости от своего общественного знака. Но ведь это не так, и чем гармоничней и страстней, например, стихи Цветаевой во славу белых добровольцев, тем фальшивей они в своей жизненной основе!.. Мне кажется, критерий соответствия или несоответствия поэзии общественным тенденциям и жизни неправомерно приглушен в монографии. При доработке книги все точки над «и» здесь должны быть поставлены, и это пойдет на пользу существу книги.
Я понимаю, что автор мог не писать об этом потому, что обходит общеизвестное, но ведь его содержательный анализ находит новые пути рассмотрения других известных истин, и в данном случае критерий правдивого, истинного отражения жизни поэзией, критерий социальной принадлежности поэзии может быть рассмотрен им оригинально, по-своему, в связи с проблемами содержательной формы.
Прочитав эту страницу рецензии, автор-оптимист сник: все остальное можно осуществить посредством косметического ремонта. А тут? Как удовлетворить требование «партийности», когда, во-первых, автор не понимает, что это значит; во-вторых, не собирается пачкать страницы своей книги демагогией; в-третьих… В-третьих, книга написана о другом, и «белые добровольцы», которых когда-то воспела Марина Цветаева (кстати, таких стихов в «Материи стиха» нет), никакого ко мне отношения не имеют. Словом, дело становится скверным, и автор-оптимист впадает в мрачность. Тогда слово берет автор-скептик:
— Ты забыл, что все это — лишь сочетание слов, лишенных смысла. Вставь в рукопись три-четыре фразы в разных местах, ты же их и выкинешь в корректуре: книга уже будет жить. Помнишь историю Давида? Микеланджело создал его по заказу папы Юлия II, и, когда статуя была готова, папа долго на нее любовался, потом заметил: — Все хорошо, да нос длинноват! Микеланджело влез на стремянку, поколотил молотком по кусочку мрамора, который держал зажатым в руке, и, бросив к ногам папы этот кусочек, спросил: — А как теперь? — Теперь замечательно! — воскликнул папа, — этого удара резцом не хватало для полного совершенства
— Предположим, что так… — с сомнением тянет автор, и читает дальше. Но дальше уже ни мин, ни рифов:
Все это (и ряд других замечаний) свидетельствует о том, что работа нуждается еще в шлифовке, додумывании, уточнении. На мой взгляд, в ней есть все данные для того, чтобы стать заметнейшим, явлением советского литературоведения, но для этого необходим еще немалый по объему, увлеченный труд автора, стремящегося к совершенствованию своей интересно задуманной книги.
Опыт подсказывает мне, что работа пойдет в