Правитель империи - Олесь Бенюх
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меж тем, „охота на ведьм“ была в полном разгаре. Профессора, ученые с мировым именем, изгонялись со своих кафедр только за то, что когда-то имели легкомысленную неосмотрительность процитировать Маркса, упомянуть о Ленине. Толпами исключались студенты, которых администрация колледжа или университета имела хоть малейшее основание заподозрить в инакомыслии. Изгнать „красную заразу“ отовсюду было элементарным долгом гражданина и патриота. Кто не знал в нашем колледже „угрюмого Дуайта“? Преподаватель гражданской самообороны, он был всевидящим и всеслышашим оком ФБР. Все его сторонились, за глаза ругали цензурно и нецензурно, ненавидели, презирали.
В глаза, однако, льстили. Угодничали. Заискивали.
За день до приезда комиссии штата, которая должна была выбрать из нас троих одного, „угрюмый Дуайт“ беседовал — я это точно знаю! — с Мериам, со Стивом и со мной. Уж не ведаю, что они наговорили ему про меня, только встретил он меня холодно, даже зло. Впрочем, может быть, это была его обычная манера, я с ним лично общался в первый и последний раз. „Что ж, молодой человек, решили ниспровергнуть законные власти, не так ли?“. Я попытался было возразить. „Бросьте, — резко оборвал меня он. — Мне все известно: и ваши анархистские фантазии и ваши троцкистские утопии“. Я продолжал настаивать на том, что вполне избавился как от одного, так и от другого. „Выходит, ваши политические убеждения вроде коклюша?“. Я скромно заметил, что это были не убеждения, а увлечения и что я излечился от обоих недугов даже легче, чем ребенок преодолевает коклюш. „Как это у Вас все гладенько получается, — саркастически заметил „угрюмый Дуайт“. — Все переболели и все превратились в стопроцентных патриотов. А?“ Я ответил, что, к сожалению, это произошло далеко не со всеми. „Ну-ка, ну-ка, будьте хоть раз в жизни откровенны, — потребовал „угрюмый Дуайт“.
— Как на исповеди. Это зачтется“. Что было делать? Я рассказал ему все то, что я знал о Мериам и о Стиве. Они опасны для нашего общества. Для защиты своих идей они не постесняются применить ни бомбу, ни пистолет, ни кинжал. Она — красный агитатор, носит на своей груди в медальоне портрет лидера международных террористов. Он спит и видит, как бы ему вступить в контакт с русской шпионской службой. „Коммунисты! брезгливо резюмировал „угрюмый Дуайт“. — А ты плохой американец. Все знал и столько времени молчал“. Грустная история, в общем-то приключилась и с Мериам и со Стивом. Мне их было искренне жаль. Но трудно не согласиться с выводом „угрюмого Дуайта“: „За свои убеждения надо платить“. Потом я слышал краем уха, что Мериам долго и тяжело болела. Стив, кажется, перебрался в одну из отдаленных провинций Канады.
Да, разные пути избираем мы в жизни. очень разные. И все зависит от того, как и кому повезет. Повезет во всем. В любви, например. Это как раз та сфера, в которой мне везло реже всего. В колледже я засматривался на многих девушек. На меня — никто. Обидно, не правда ли? То, что произошло между мной и Карлин, частенько и сегодня бередит мне душу. А ведь было это несколько десятков лет назад. Карлин была премиленькой сокурсницей. Премиленькой и глупенькой. Была она из зажиточной семьи, с самого дальнего Юга. Училась в колледже отнюдь не по призванию или жизненной потребности, а по престижным соображениям. Представьте себе девушку со стройной фигуркой, но уже в девичестве предрасположенную к полноте, большой лоб, большой рот, сильный подбородок. Глаза голубые, нос пуговкой, волосы пепельные, ровные, до плеч. Это и есть Карлин, долгая на учение, скорая на гуляние и танцы.
Я взял ее силой, и то после того, как здорово подпоил мощным коктейлем, который сам придумал. В него входило что-то около трех сортов водки и стольких же разновидностей рома.
Наутро Карлин была в ужасе. Она была воспитана в строжайшем пуританском духе. Потеря невинности до замужества считалась страшнейшим из всех грехов. Мне едва удалось успокоить ее обещаниями вечной любви и преданности. Она привязалась ко мне, как собачонка, подобранная сердобольной душой где-нибудь на севере в полярную зимнюю стужу. Мне с ней было поначалу легко. Все, что ей нужно было — это секс и обещания будущего счастья. Однако, признаюсь, мне стало не по себе, когда она через какое-то время объявила, что беременна. Мне нужно было что угодно, только не это. Жениться я не хотел, да и не мог.
Какой из меня жених, когда все мое состояние заключалось в стипендии штата, а весь мой гардероб — на мне? Да и рано. Я был убежденным сторонником взгляда на женитьбу, бытовавшего в древней Спарте. Аборт Карлин отказалась делать наотрез. „Если ты на мне не женишься, — заявила она, — я подброшу ребенка тебе. Сам будешь его воспитывать“. Я сказал ей и раз, и два, и три, что жениться не собираюсь. Она продолжала меня преследовать с какой-то ожесточенной навязчивостью. В одно прекрасное утро я проснулся и понял, что ненавижу ее так, как не ненавидел еще никого. Все, что раньше в ней нравилось, теперь вызывало необъяснимое раздражение. То, что приводило в умиле- ние, теперь бесило бесконечно и неотступно. Мне стали ненавистными ее голос, фигура, нос, глаза — все. Иногда, когда она заводила со мной разговор (неважно о чем, о чем бы то ни было), я стискивал зубы и убегал прочь. Я чувствовал, что могу ее избить, даже убить. Самое имя ее, которое раньше я произносил нараспев и с нежностью, теперь вызывало во мне бешенство.
Однажды она заявила, что преподнесет мне сюрприз. Я усмехнулся, а она воскликнула: „Очень скоро ты будешь не смеяться, а плакать!“. И убежала. Через час весь кэмпус был взбудоражен известием о том, что Карлин пыталась утопиться.
Ее вытащили из глубокого озера, расположенного неподалеку от колледжа, трое ребят. Они оказались случайными свидетелями того, как она бросилась в воду с высокого обрыва. Карлин увезли в госпиталь. Через какое-то время у нее сделался выкидыш. В колледже она появилась через месяц. Осунувшаяся, молчаливая, с блуждающим взглядом, она проучилась еще несколько месяцев и, так и не закончив курса, уехала домой. Она не сделала ни единой попытки более встретиться и поговорить со мной. Похоже на то, что теперь она избегала меня. Не знаю, был ли я доволен этим. Знаю только, что после отъезда Карлин я жалел о том, что случилось. Я жалел Карлин. Так же, как я жалел Эмайджу. Так же, как я жалел Стива и Мериам.
Я признаюсь в своих грехах без раскаяния и горечи от содеянного. Я хотел бы, очень хотел бы, чтобы люди умели подавлять в себе мерзость. К сожалению, она слишком часто оказывается сильнее человека. Человек, очищенный от мерзости — какое это могло бы быть совершенное создание!».
Первое впечатление, которое произвел Нью-Йорк на Картенева, было ошеломляющим. Он видел многочисленные изображения этого «Нового Вавилона» на всевозможных репродукциях (цветных и черно-белых), почтовых открытках; его панорама — в самых разных ракурсах, утреннем, дневном и вечернем освещениях, показанная с тротуаров и с самолетов, с океана и с континента, его районы — богатейшие и нищие, белые и черные, постоянно мелькали на экранах кино и телевизоров, на газетных и журнальных полосах. Но даже самые виртуозные фотоснимки, самые гениальные киноленты не могли заменить хоть и краткого, но непосредственного восприятия вечно меняющегося, вечно движущегося, вечно вздыхающего, жующего, спящего, моющегося, продающего, молящегося, танцующего, плачущего, ворующего, стреляющего, колющегося наркотиками, теряющего работу, пьющего, шьющего, голодающего, богатеющего, разоряющегося, умирающего и нарождающегося вновь города. Виктора потрясли необузданность фантазии и грандиозность труда, талантливый сплав которых застыл во многих шедеврах города-сфинкса. Находясь в свои краткие наезды по разным делам в Нью-Йорке, на его улицах и площадях, в скверах и парках, музеях и картинных галереях, гостиницах и ресторанах, наблюдая за его многорасовой, разноплеменной, стоязыкой толпой, проезжая через все эти греческие, итальянские, русские, арабские, китайские, еврейские кварталы, улицы, сеттельменты, он неизбежно думал о том, что нет и не может быть ни единого человека среди многих миллионов его жителей, который мог бы с полным основанием сказать: «Я знаю Нью-Йорк как свои пять пальцев». Нет, не хватит ни одной жизни, ни ста, чтобы пройти все его надземные и подземные, обитаемые и необитаемые лабиринты, чтобы проникнуть в такие места (а их миллион!), которые открыты для избранных, а для всех других являются абсолютнейшим «табу», чтобы узнать хотя бы его главные тайны, раскрыть главные пороки, познакомиться с главными хозяевами. Ибо тайны там бдительно охраняет смерть, пороки — золото, а хозяева… у каждого фута земли, улицы, дома, района есть хозяева тайные и явные, дневные и ночные, де-юре и де-факто. И речь сейчас не о крысах и тараканах, хотя их — и тех и других «ночных хозяев» кухонь и подвалов в Нью-Йорке столько, что с лихвой хватило бы на всю Америку. Бог с ними! Тараканы и крысы в людском обличье пострашнее. Разумеется, они не являются монополией одного Нью-Йорка. Просто их там больше, чем в любом другом городе страны. Вообще, всего прекрасного, светлого, доброго, так же как и гнусного, мерзкого, отвратительного, в Нью-Йорке гораздо больше и оно гораздо заметнее, чем где бы то ни было. И не только потому, что он — самый большой город. Он — истинная столица Америки, ее визитная карточка, ее гордость и боль.