Кирилл и Мефодий - Юрий Лощиц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Событие запомнилось агиографам как свидетельство особой духовной собранности и чуткости Константина в самый канун кончины херсонского владыки. Наверняка братья участвовали в отпевании и погребении архиепископа Георгия, так по-отечески приветившего их и так расположившего к себе.
Вскоре же, перед тем как им покинуть Корсунь-Херсон, произошло ещё одно событие, задержавшее, хотя и не надолго, братьев в Таврике. В «Житии Кирилла» оно стоит как-то особняком. По первому впечатлению, описанное происшествие словно попало сюда из какой-то иной истории, посвященной совсем другому герою. Ни напрямую, ни косвенно случившееся не связано с заданием, полученным братьями в Константинополе.
Да и сам рассказ об этом событии начинается в житии как-то вдруг, с весьма живописного, даже экзотического описания места действия:
«Бете же в Фоульсте языци дуб велик, срослся с чрешнею, под ним же требы деяху, нарицающе именем Александр, женску полу не дающе приступати к нему, ни к требам его».
Итак, речь заходит о неком Фульском языке (роде, племени, народе?), люди которого, будучи сугубыми язычниками, избрали объектом поклонения и совершения своих треб какой-то впечатляющий размерами дуб, к тому же причудливо сросшийся со стволом черешни (что, видимо, и стало причиной выбора дерева для священнодействий).
Судя по тому, что эти люди присваивают дереву человеческое имя Александр, дубу явно приданы свойства мужского божества. Поклонение сакральному древу доверено только мужчинам племени.
Оказавшись в такой вот если не первобытной, то вполне патриархальной обстановке, Константин не теряется и сразу вступает с мужами в беседу. В житии не указано, на каком языке ведётся разговор, но, судя по его насыщенности вероисповедными вопросами, перед Философом толпятся язычники несколько особого склада. Если не все, то иные из них уже крещены, а остальные, по крайней мере, наслышаны о христианстве. Однако живут без постоянного духовного окормления и потому снова уклонились на тропку к своему капищу, к преданиям и обычаям родной старины.
Свои укоры Философ начинает с того, что напоминает мужам о древних эллинских язычниках. Те ведь на вечную муку отправились за то, что вместо Бога поклонялись «небу и земли, такой велицей и добрей твари». Насколько же незавиднее участь тех, кто поклоняется дереву, вещи такой малой и ничтожной, подверженной гниению и огню. Если уж прельстились вещью, ежеминутно готовой в огонь, увещает Константин, «како имате избыти от вечнаго огня»!
Фульские мужи оправдывают поклонение дубу тем, что не сами они такой обряд придумали, но блюдут обычай своих отцов. Дуб помогает им при засухах, от жертв ему происходят обильные дожди. Если они дерзнут отречься от отеческих преданий, не увидать их роду дождя до самой смерти.
Тогда Философ, указав на Библию, говорит собеседникам, что о них, о их народе в этой книге напрямую сказано: «Бог о вас в книгах глаголет, а вы како ся его отмещете? Исайа бо от лица Господня вопиет глаголя: гряду Аз собрати вся племена и языки, и приидут и узрят славу Мою, и поставлю на них знамение, и послю от них спасенныя в языкы, в Тарсис и в Фоул, и Лоуд и Мосох и Фовелъ, и в Элладу и в островы в далная, иже не суть слышали Моего имени, и возвестят славу Мою в языцех, глаголет Господь Вседержитель». И ещё говорит: «Се Аз послю рыбаря и ловця многы, и от холм и от скал каменных изловят вы».
Приводя отрывок из книги пророка Исайи, Философ хочет, чтобы слушающие его мужи не только удостоверились в древности своего народа Фулл, но и в том, что сам Господь устами пророка милостиво поминает их среди иных языков. Не хочет Вседержитель, чтобы этот народ затерялся вдалеке понапрасну, не придя к общему спасению.
«Познайте же, братия, Бога, сотворшаго вы! — увещевает Константин примолкших слушателей. — Се евангелие Новаго Завета Божия, в нем же ся есте крестили».
И тут, после напоминания о том, что они ведь уже крещены и что негоже им теперь отступаться, пятясь к прошлому, от которого отреклись, из толпы мужей выступает старейшина рода. Он подходит к Константину и, видимо припомнив, как это положено делать, целует евангелие. Следом за ним то же делают все остальные.
Философ раздаёт каждому по белой свече. Вместе идут к дубу. Константин берёт в руки секиру и наносит первый удар по стволу. Тридцать три наносимых проповедником удара — это тридцать три года земной жизни Сына Человеческого. Вокруг молча стояли мужи, сведущие в счёте.
Он замахнулся в последний раз. Кто примет тёплое топорище из его ладоней? Он рубил под самый корень. И пусть так же целит тот, кто вызвался быть следующим. Секира переходит из рук в руки. Но это не всё. Щепа, сучья, стволы, — всё-всё должно быть предано огню, чтобы ни у кого не возникло желания соорудить себе божка даже из обломка дерева. Пятиться некуда.
В ту же самую ночь пролился на народ Фулл и напоил его землю освежающий дождь. И порадовались люди такому обильному, от самого всемилостивого Бога сошедшему водосвятию.
Место действия
Маленький отрывок из «Жития Кирилла» своей живописностью и загадочностью притягивал и продолжает притягивать к себе особое внимание исследователей разных поколений и специальностей. Непривычным предстаёт в нём и сам Константин, смахивающий на какого-то отважного одиночку-миссионера из романтического авантюрного сюжета. Разве не с риском для жизни проникает он в мрачноватую толпу язычников, пугает их огненными карами и даже секиру берёт в руки? То есть покушается на самое заветное, на святыню, с которой упорные древопоклонники связывают не просто благополучие, но в первую очередь существование своего племени. Особенно эта секира способна удивить в руках Философа. Мы-то до сих пор знали его как опытнейшего в словесных противоборствах богослова, мыслителя, книжника. И вдруг…
Но, впрочем, он ведь и теперь — с неизменной книгой в руке. Он и теперь, будто в каком-то озарении, безошибочно находит у любимого пророка слова, обращенные прямиком к слуху стоящих вокруг него людей. Он и теперь покоряет убедительностью своего горячего исповедного слова. А секира, что она? Можно подумать, за пять лет жизни на Горе он ни разу не выходил на рубку буковых или еловых стволов для монастырских печей? Ходил со всеми, не отлынивал.
Здесь, в Таврике, — знать, уж сам воздух её таков! — он вообще живёт какой-то до густоты, до звона в ушах заполненной событиями жизнью. Да тут что ни событие, то непредвиденность! Еврейские книги… разыскание мощей Климента… «русские письмена»… встреча с хазарским воеводой… самаритяне, отец с сыном… угры с их волчьими завываниями… Наконец, эти фулиты при дубе Александре. Может ли он, даже если все вещи уже упакованы для возвращения в столицу, не взойти на их холмы, не вскарабкаться на их скалы? Откуда, из каких преданий, подслушанных у других народов, попало к ним само имя Александр?
Так он воспитан, этот человек школы Фотия. Ему с отроческих лет привита ненасытность запросов — исторических, литературных, богословских, языковедческих. Это человек имперского кругозора. Он мыслит в масштабах первой в мире христианской державы, её ближних и дальних окрестностей, а не в пределах улицы, квартала, жилья с полками книг. Державный уровень запросов не позволяет его любознательности превращаться в рассеянность. Всё новое, что он открывает для себя, он прибавляет, приторачивает к уже открытому. Его ведение не обессиливает самоё себя, но раз от разу становится более цельным.