Золотой дом - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Для меня это удовольствие, – сказал он. – Помещение большое, и в одиночестве я чувствую себя мухой, жужжащей внутри колокола. Слушаю эхо самого себя, и этот звук мне не нравится.
Оказалось, что и со временем я угадал: у дипломата в свободной комнате какое‑то время проживал арендатор, но как раз в тот момент, когда я додумался спросить, нельзя ли мне занять эту комнату, жилец собрался ее освободить. Этот покидающий сюжет персонаж, летчик по имени Джек Бонни, похвалялся, будто работает “на крупнейшую авиакомпанию из тех, чьего названия вы никогда не слыхали”, на “Геркулес эйр”, которая прежде перевозила грузы, но теперь бралась доставлять и солдат, и других клиентов.
– Недавно, – повествовал он, – мы взяли на борт британского премьер-министра со всеми его охранниками, и я такой: разве ему не полагается борт номер один? А охранники говорят, у нас такого самолета нет. И я перебрасывал наемников в Ирак, это было нечто. А самый серьезный мой груз – из Лондона в Венесуэлу, на двести миллионов долларов венесуэльской валюты, ее печатали в Британии, кто бы подумал, ага. И вот заковыка: в Хитроу грузили эти ящики безо всякой охраны. Я головой покрутил: нет, только обычные служащие аэропорта, ни тебе вооруженного сопровождения, ничего. Прилетаем в Каракас – вау, полномасштабная военная операция. Базуки, танки, устрашающие парни в брониках, стволы торчат во все стороны. А в Лондоне – по нулям. Вот что меня ошарашило.
Когда он съехал, а я удобно обустроился на его месте, У Лну Фну зашел ко мне в комнату и деликатным, заботливым тоном произнес:
– Я был рад, пока он составлял мне компанию, но я также рад, что ты по характеру спокойнее. Мистер Бонни хороший человек, но ему бы последить за своим чересчур болтливым языком. У стен имеются уши, дорогой Рене, у стен имеются уши.
Он беспокоился обо мне, и однажды, смущаясь, испросив на то предварительно разрешения, высказался, как уважал моих родителей и как понимает боль моей утраты. Он сам, напомнил он смиренно, пережил боль утраты. Сучитра была рада, что я обустроился, однако, заметив, что я по‑прежнему пребываю в унынии, подступилась ко мне:
– Что‑то ты спал с лица с тех пор, как съехал от семейки Аддамс. Уверен, что не вздыхаешь по кусочку сладкого русского пирога?
Тон ее был легок, Но Сучитра явно требовала ответа.
Я сумел ее уболтать: она была доверчива и вскоре уже сама смеялась над своими подозрениями.
– Хорошо, что тебе удалось остаться в любимом Саду, – сказала она. – Представляю себе, как бы у тебя рожа вытянулась, если бы это не вышло.
Но мой сын, мой сын! Невозможно быть вдали от него, невозможно быть и рядом. Василиса Голден, уже сильно беременная, на сносях, выходила в Сад ежедневно, и с ней повязанная платком “бабушка”, якобы ее мать, еще одно клише на службе у мелодрамы, и я думал: мой сын достанется тем, кто даже не говорит толком по‑английски. Недостойная мысль, но в безумии обманутого отцовства только недостойные мысли и лезли в голову. Может, выплеснуть всю правду? Или хранить молчание? Что лучше для мальчика? Разумеется, лучше знать, кто его настоящий отец. Но я и сам, признаюсь, побаивался и сильно побаивался Нерона Голдена, это был страх юного, только начинающего художника перед полностью развившимся и достигшим могущества человеком реального мира, пусть даже этот человек понемногу начинал сдавать позиции. Что он сделает? Как отреагирует? Не подвергнется ли угрозе ребенок? А Василиса? А я? Уж я‑то безусловно. За всю доброту, оказанную сироте, я отплатил тем, что обрюхатил жену хозяина. Действовал, правда, по ее просьбе, но он таких оправданий не примет, и я страшился его кулаков – самое малое кулаков. Но как всю жизнь хранить молчание? Ответа не было, а вопросы осаждали меня днем и ночью, и негде было искать бомбоубежище.
Я чувствовал себя дураком, хуже дурака, заблудившимся ребенком, виновным в какой‑то серьезной шалости и ждущим от взрослых наказания – а поговорить ни с кем не мог. Впервые в жизни я оценил католическое изобретение, исповедь и следующее за ней прощение от Бога. Если бы я сумел в тот момент найти священника – если бы многократно повторенная mea maxima culpa[62] заглушила бы неумолчное вопрошание внутри, – я бы с радостью воспользовался такой лазейкой. Но где его взять! С церковным миром связь давно утрачена. Родители умерли, а новый мой домохозяин, У Лну Фну, безусловно, спокойный и успокоительный и опытный дипломат в придачу, был измучен словоохотливостью прежнего постояльца и уж конечно отшатнулся бы от того радиоактивно эмоционального материала, который я мечтал на кого‑нибудь сгрузить. Сучитра, по понятным причинам, исключалась. Я, кстати, понимал, что, если не сумею достаточно быстро прийти в себя, вскоре она почует неладное и это будет наихудший вариант обнаружить правду. Нет, эта правда не должна выйти наружу. Она слишком многих погубит. Нужно найти способ заткнуть собственнический голос, голос отцовской любви, который орал мне в ухо, требуя разгласить тайну. Так что же – к психотерапевту? К светскому аналогу исповедника наших дней? Мне всегда казалась мерзкой идея обращаться за помощью к постороннему человеку и с ним вместе анализировать свою жизнь. Вот я – будущий рассказчик историй, и противно даже думать, что кто‑то разберется в моей истории лучше, чем я сам. Без испытания и жизнь не в жизнь, сказал Сократ и выпил цикуту, но я‑то всегда считал, что испытывать должно самому и самого себя, что индивидуум независим и ни к кому не обращается за объяснениями или отпущением грехов, он свободен. Здесь заложено гуманистическое представление Ренессанса о человеке, например, мы обнаруживаем его у Пико делла Мирандола в De hominis dignitate – “О достоинстве человека”. Что ж! Вся эта высокоумность вылетела в форточку, когда Василиса объявила о своей беременности. С той минуты во мне бушевала буря, и не в моей власти было ее унять. Так не пора ли проглотить свою гордыню и обратиться за помощью к специалисту? Я даже подумал, не попросить ли консультацию у Мюррея Летта, но сразу же отбросил эту дурацкую мысль. В кругу друзей моего отца было несколько блестящих психотерапевтов. Возможно, следовало бы поговорить с кем‑то из них. Возможно, мне требовался человек, который снял бы с меня бремя моего знания и сложил его в нейтральном, безопасном месте – психологический аналог сапера, того, кто умеет разряжать бомбу правды. Так я боролся с демонами в себе, но после долгой внутренней борьбы предпочел – к добру или худу – не искать помощи извне, а как‑то справляться с этими бесами в одиночку.
Тем временем население Сада было полностью поглощено драмой, разворачивавшейся в особняке Тальябуэ, напротив Золотого дома: изобиженная Бланка Тальябуэ, устав сидеть дома и смотреть за детьми, пока ее супруг Вито рыскал по городу, и наскучив его (вполне искренними, полагаю) уверениями в безусловной ей преданности, затеяла интрижку с богатым аргентинским соседом Карлосом Херлингемом, которого я в одном из набросков переименовал в “мистера Аррибисту”, бросила детей на попеченье нянек и умчалась на его Пи-Джи любоваться знаменитыми водопадами Игуасу на аргентино-бразильской границе и, разумеется, заодно поучаствовать во всякого рода развлечениях к югу от границы, раз уж она там оказалась. Вито неистовствовал в гневе и скорби и носился по Саду – скорбно и гневно, – доставляя тем самым неописуемое наслаждение всем соседям. Не будь я так погружен в собственные проблемы, я бы черпал некоторое удовлетворение в том обстоятельстве, что все разрозненные персонажи моего сюжета о Саде стали соединяться и сочетаться уже во вполне последовательный узор. Но в тот момент меня интересовали только мои печали, и я не следил в режиме реального времени за телесериалом Тальябуэ – Херлингем. Это казалось не столь важным. Они в лучшем случае третьестепенные персонажи, а может, и вовсе останутся на полу монтажной. Гораздо хуже другое: в горести своей я перестал следить за Петей Голденом. Я вовсе не утверждаю, будто смог бы предотвратить дальнейшие события, прояви я большую бдительность. Скорее уж это следовало предусмотреть Мюррею Летту – а еще вернее, тут никто ничем не сумел бы помочь. И все‑таки я сожалею о своей невнимательности.