Судьба и другие аттракционы - Дмитрий Раскин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По обработке первых данных Марк посчитал наши шансы на прохождение сквозь окно как «пятьдесят на пятьдесят».
Хельга бежит за набирающим скорость «Возничим» изо всех собачьих сил. Вот мы уже ее и не видим, но знаем — она все бежит. Дурной сон. Что, «Возничий» — поезд из какого-то старого фильма? А сердце вот сжалось, до спазма.
Страшный грохот. Мы выскакиваем из своих «палаток». Облако, столб белой пыли до неба. Пыль тут же набилась в ноздри и в глотку. Мы поняли, что это. Обвалилась стена одного из небоскребов километровой высоты, за два квартала от нас. Вьюны и деревья наконец-то сделали свое дело. Когда пыль осела, дом стоял «наружу кишками». Наступает зримость распада. Что же, стадия такая.
— Стадия трупных пятен, — процедил Марк.
— Нам наверно, уже пора — сказала, отвернулась от нас Стоя.
С каким чувством мы покидали планету? Мы, впервые столкнувшиеся с другим, что несоизмеримо выше нас. То, что нам уже удалось открыть, в чем мы смогли разобраться, вероятно, изменит облик нашей цивилизации, ее темп, ее время… То, что недоступно нам — вроде и в самом деле провоцирует в нас глубину, даже если само так и останется нераскрытым, неразгаданным никогда.
Мы идем по главному бульвару города. Сто лет назад здесь играли дети, прогуливались прекрасные женщины, клоуны и мимы веселили народ, за столиками горожане угощались душистым вином и потрясающего вкуса фруктами, которых нет на Земле.
Эта внезапность сознания… вины пред исчезнувшей жизнью?! Ее краски, ее трепет, ее смыслы никогда не оживут в наших руках, сколько бы ни было нашего завтрашнего понимания. Странно, да? Мы не подвизались здесь вовсе воссоздавать и уж тем более воскрешать. Мы никому ничего не обязаны. Нас ничего не связывает с ними кроме смутного, преисполненного жалости к самим себе: «неужели когда-нибудь по развалинам Лондона, Рима или Нью-Йорка будут бродить какие-то гуманоиды (негуманоиды), пытаясь хоть что-то понять или же вполне равнодушно „собирая материал“». А наше желание стать здесь «другими самими собой», разве такая наша попытка привязана к месту? Это странное чувство неловкости, даже стыда пред перечеркнутой, канувшей жизнью… За то, что мы живы?
Неестественная пустота бульвара и чрезмерная, неживая чистота. Я вырвал листок из своего блокнота, скомкал, бросил на брусчатку. Стоящий неподалеку робот-уборщик даже не шевельнулся. То ли он уже вышел из строя, то ли понял, что блюсти чистоту тротуара не имеет смысла.
Время от времени к нам подлетали такси (одно было уже без дверцы, половину салона занял разросшийся куст, чьи цветы были очень красивы). Но мы должны пройти свой сегодняшний путь до «Возничего» пешком.
Хельгу мы взяли с собой, а «учительницу» оставили. Она, наверно, все так и пытается научиться любить и жалеть.
Нам никогда еще так не работалось в космосе. Было какое-то упоение первооткрывателей. Сами не ожидали от себя. Программа Марка реализовывалась, казалось, еще немного, и мы перестанем быть слепыми котятами в пространстве-времени этой части галактики.
Хельге тяжело давалось привыкание к кораблю. То, что для нас в условиях искусственного гравитационного поля было почвой, ей таковой не казалось. Застыв на полусогнутых, она лихорадочно обнюхивала пол, будто пыталась отыскать настоящую, неподдельную землю. Но так и не отыскав, оставалась на неверных своих ножках, исходя мелкой дрожью, отказываясь садиться или же сделать шаг. Интересно, какая пропасть в ее собачьем воображении разверзлась под нашим полом — метров десять, может быть, двадцать? Но со временем она привыкла (куда же деваться). Мы летели в самом надежном звездолете, какой была способна создать Земля в конце двадцать второго века, а она в утлой вибрирующей, склонной к предательству посудине.
Я проснулся среди ночи. Стоя сидела на постели. В темноте, не включив даже подсветки в своем изголовье. Я понял, что она сидит так уже давно.
— Стоя! Ты что?
Фальшь вопроса. Я знаю, что она.
— Герои Эсхила и Софокла могли хотя бы выколоть себе глаза. А я, — она пытается улыбнуться, — не могу позволить себе такой роскоши.
Я обнимаю ее. Фальшь этого объятия. Она чувствует ее, но не отстраняется, не сбрасывает моей руки.
— Я только недавно поняла, — она начинает после долгой паузы, — что для меня значит Сури. И дело не в его философствовании. Это не для меня. Не те мозги. А то, что я у него понимала — я не была согласна… Что касается той лужайки … почему бы не преодолеть ее медикаментозно, через «чистку ментала»? Я несколько раз пробовала. Да-да. Не смотри на меня так. Я тебе не говорила, извини. Я должна была тебе рассказать. Я ужасная эгоистка в этом своем… — она замолчала, подбирая слово, но слово так и не подобралось. — Так вот, всякий раз лужайка ко мне возвращалась. Марк бы сказал, что она мне на самом-то деле нужна, пусть я никогда себе не признаюсь. Эта его ограниченность, может, даже самодовольство. А у меня просто-напросто силы нет на лужайку .
— Мне кажется, Стоя, дело не в том, что ты не можешь стереть лужайку — ты считаешь себя не вправе , пусть даже ты это не сознаёшь, не хочешь сознавать.
— Но это не совесть, так? Тут что-то другое. Мне кажется, я уже, как та «учительница», пытаюсь научиться… Только она, в отличие от меня, знает, к чему пробивается.
Люблю ли я Стою? Глубже, чем когда-либо раньше. Но я обнаружил вдруг, что обманываю ее посредством своей любви. И ее, и себя. А теперь, когда я пишу эти строки, мне начинает казаться — она тогда понимала.
Но в чем обман? Я хотел принудить ее к надежде. Но ведь была же надежда?!
Она любила меня. Это была любовь, а не благодарность за…
Чего мы тогда так и не смогли с ней? Это вкус собственной бездарности до физического отвращения к себе самому, до вязкой сухой слюны. Я то становился с нею тяжеловесно зануден, то начинал имитировать немногословную мудрость, состоящую из одних многоточий. Или вдруг принимался развлекать ее, «поднимать ей дух».
И то, и другое, и третье было как-то уж очень мелко.
Всё, что угодно, лишь бы только она остановилась в этом своем. Но верил ли я, что возможно вообще искупление, высвобождение и прочее? Я не знаю.
Мое прощение ей было не нужно. А я и не прощал. (Кто я такой, чтоб прощать!) Но моя солидарность с ней в том, что было тогда на лужке , моя нечистая совесть — это все у меня от ума, а не от совести, собственно. Мерзко было это сознавать, но это так.
То в ее душе, куда она меня не пускала, пусть и считала, что я понимаю ее порой лучше, чем она сама. Не потому, что не хотела — не могла. А если бы пустила все-таки — изменилось бы что?
Секс ничего уже не добавлял нам. Он теперь не имел отношения ни к любви, ни к наслаждению. Мы с ней просто партнеры по опустошенности. А ведь совсем недавно ее мускулистое, тренированное тело сводило меня с ума.