Наркокурьер Лариосик - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это он понял… Он писатель…
Девки благодарно осмотрели обнаженную писательскую плоть:
— Ой, спасибочко вам большое за это… А то мы тут чуть не поумирали все со страху… А вы правда писатель?..
«Так… — подумал Лева, — пошли по второму кругу… Пора уносить ноги, а то сейчас автографы брать начнут…»
На улице была благодать… Снег поскрипывал под ногами, пока он шел к своей красавице-шиншилле. Настроение было прекрасным. Он посмотрел на часы.
«И все про все — полтора часа, — подумал Лева. — А как будто на другой планете побывал… Или в восточной сказке… Не обманула реклама…»
«Тойоту» немного завалило снежком, поэтому он не сразу заметил выбитое водительское стекло и незапертую дверь. Он сунул голову в салон. Даже автомагнитола была на месте, пропали только кожаные перчатки из бардачка. Лева тяжело вздохнул, но, к собственному удивлению, не слишком расстроился. Это его обрадовало.
«Все правильно, — с удовольствием подумал он, — писатель должен быть еще и философом… Если настоящий… Господин из Сан-Франциско… — Вдруг он поймал себя на том, что подумал об этом совершенно серьезно, без тени иронии или привычного ерничества. — Ну, дела-а-а! Жалко, нельзя Юльке рассказать… Она бы оценила… — Он сунул руку в карман, за ключами. Там хрустнуло… Это были сложенные пополам его собственные банкноты, Анжелкин гонорар за „Сказку“… — Ах ты, лапушка моя, — с нежностью подумал он о всех о них сразу. — Ладно, раз так… Частичная компенсация за стекло будет…»
Настроение оставалось прекрасным, но стало еще и как-то особенно легко на душе… Как-то по-другому, не так, как это бывало раньше…
Когда Лева вернулся домой, Гошка все еще мучился над «Каштанкой».
— Па-а-а-ап! — крикнул он из своей комнаты. — Ну ты же обещал…
Лева зашел к сыну и нежно потрепал его по голове:
— Раз обещал, значит, помогу… Сейчас переоденусь, и начнем. Ты пока сосредоточься на главном — почему он ее утопил… Ведь все равно потом ушел от барыни…
Гошка приоткрыл рот и поднял голову…
Лева стянул с себя свитер и подошел к окну. За окном было так же классно, как и утром. Он приложил ладонь к ледяному стеклу, отдернул руку и, закрыв глаза, подул на подтаявший отпечаток. Перед глазами возник розовый махровый пояс с вышитой буквой «Ю». На нем висели насаженные по кругу листья папоротника. Листья раздвинулись и… Он открыл глаза. Отпечаток на стекле уже начал затягиваться затейливой морозной вязью, и в какой-то момент ему показалось, что сквозь него проступают маленькие овальные пятна, отдаленно напоминающие следы детских ножек… Лев Георгиевич помотал головой, стряхивая оцепенение, и подумал:
«Полная херня… Муму какое-то…»
Он сжал пальцы вместе и, словно скребком, стер со стекла морозный узор. Все сошло, не оставив ни малейшего следа. Тогда он развернулся и бодрым шагом пошел к сыну — писать сочинение…
Одиночество есть человек в квадрате…
Иосиф Бродский
Логарифм есть показатель степени, в которую необходимо возвести число, чтобы получить искомое число.
Из математики…
Человек есть корень квадратный из одиночества, логарифм которого равен двум.
Автор
Папа мой был учителем математики, так же как и дедушка. Но он до последнего дня продолжал преподавать не в нашей школе, ближайшей к дому, а в той самой, на Селезневской улице, где родился и вырос и в которой в свое время учился сам. Кстати, там он познакомился с моей мамой и, когда она впервые появилась у них в седьмом «А», испуганная, смешная, с двумя торчащими тугими косичками, он сразу пересел к ней за парту. Тогда еще были парты, такие тяжеленные деревянные чудовища с откидными досками, на которых обязательно было что-нибудь вырезано острым предметом. Мама тоже часто вспоминала те детские годы, рассматривая старые черно-белые фотографии их с папой класса, и рассказывала мне, как первый раз, преодолев щенячью робость, папа сунул ей под партой «Мишку на Севере». И конфета эта была не просто обычным «Мишкой», а раза в четыре больше, но с тем же рисунком и такая же по вкусу. А очки у мамы на фотографии тогда были совсем круглые, как велосипедные колеса, такие теперь не носит почти никто. А еще папа когда-то рассказал мне по секрету, что первый раз он поцеловал маму в девятом классе, после уроков, в раздевалке, когда они там случайно остались совсем одни. Поцеловал и сказал о своей любви, там же, в раздевалке. Мама никогда не признавалась в этом, а только смеялась и говорила: «Ну, правда же, не помню ничего подобного. В девятом классе я не могла еще с папой целоваться, по-моему, это произошло на выпускном вечере, и то, потому что нам разрешили яблочный сидр, по одной бутылке на двенадцать выпускников…»
— Нет, — тоже смеялся потом папа, окончательно рассекретив дату маминого грехопадения, — я настаиваю на этом, как математик, в этот день мы проходили логарифмы, и у меня это событие отложилось в памяти одновременно с фактом поцелуя…
Математика мне тоже очень нравилась, как деду и отцу, и я знал, что деться мне от нее некуда, вместе со всеми ее загадочными поначалу биссектрисами, гипотенузами и логарифмами. Последние мне представлялись всегда в виде морских коньков, гордых по характеру и совершенных по виду, плывущих всегда стоя и обязательно боком вперед.
Новенькая, Варя Валеева, появилась у нас в седьмом «А» не с первого сентября, а в середине месяца, когда вовсю уже шли занятия. До этого семья ее жила в Казани, откуда отец перевез их сюда, в Москву, получив высокое назначение в правительство. Там, в Татарии, он тоже был кем-то большим, какой-то шишкой, и мы все удивились, что дочка его попала к нам, в обычную, а не в специальную школу для начальниковых детей. К этому времени ребята уже успели передружиться по новой, с учетом летнего повзросления, и составы внутриклассных компаний несколько изменились. Я, честно говоря, не примыкал ни к одному из кружков, но все равно знал, что ребята ко мне относятся отлично и девчонки тоже. Особенно, девчонки, и тому были свои причины: я никогда не занудствовал и всегда старался быть со всеми ровным и приветливым, не выделяя особо ни одну из них. Ребята, я знаю, это тоже во мне ценили, но в отличие от девчонок не слишком принимали во внимание свойственную мне природную галантность. Просто не могли еще, наверное, просечь особый стиль моего логарифма. И кроме того, они не могли не отмечать постоянно, несмотря даже на такой незрелый и насмешный возраст, моей искренней любви к математике. Искренней и ставшей впоследствии для многих из них тоже заразительной.
Итак, был сентябрь, и был седьмой «А». И еще был урок алгебры, и до перемены оставалось минут десять: это, когда уже у всех зудит, но дергаться начинать еще рано. У меня же — не дергалось никогда. У меня, наоборот, набиралось, и к этому моменту я отчетливо осознавал каждый раз, что не хочу быть в жизни никем больше — хочу учить людей математике, хочу преподавать, как дедушка и отец. И что нет на свете ничего интересней, чем разгадывать бесконечные загадки этих знаков, кругов, линий и закорючек всех размеров, их неожиданных сочетаний, подчиненных несокрушимой логике математических законов, формул и теорем.