В польских лесах - Иосиф Опатошу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, он платит хорошие деньги, не желая, чтобы узнали о его происхождении, — усмехнулся Еленский в свои густые черные усы. — Теперь эту книжку уже нельзя и достать. Но я боюсь, что старик меня больше на порог не пустит! Знаете, что я собираюсь сделать? Я дам эту книжку перепечатать, прибавлю к ней родословную Ерухама до Петра Еленского и разошлю всем нашим соседям, ха-ха-ха! Что вы на это скажете?
Он не ждал ответа, схватил Комаровского за руку и продолжал:
— Ваше единение — бессмыслица! Если вы не хотели терпеть в своей среде, ты и твои деды, несколько сотен крещеных евреев, которые еще и теперь для вас бельмо на глазу, как вы можете мечтать об ассимиляции евреев в Польше? От ваших льняных волос и следа не останется.
Лошади неслись по снегу, вздымали холодную, колючую пыль, хлестали длинными хвостами по блестящим бокам, закидывали головы с раздувающимися ноздрями и ржали.
Еленский говорил не переставая, и над дорогой то и дело разносился веселый смех.
Мордхе радовался словам Еленского, с живым интересом смотрел на гордого князя, искал связи между ним и теми евреями, которые раболепствуют перед поляками и от имени которых он говорит. Он видел перед собою Молхо, прибывающего верхом в Регенсбург, чтобы быть принятым при дворе императора. Он уверен, что убедит монарха поддержать его. А Мордхе всегда было трудно понять, почему свой первый визит Молхо нанес Йосельману, придворному еврею, с которым он никогда не мог договориться. Реб Йосельман, забитый немецкий еврей с позорной желтой заплатой на одежде, который кланяется каждому христианину, и Молхо — гордый рыцарь, воспитанный при королевском дворе! Сейчас, глядя на Еленского, Мордхе стало понятно, почему Шломо Молхо дружил с Йосельманом, придворным евреем.
— Да, с тобой нельзя ведь и разговаривать! — Комаровский несколько раз прервал Еленского.
— Ну, каких доказательств тебе еще надо? — Глаза Еленского разгорелись. — Я прочел анонимную книжку, где описывается, как крестили моего отца! И каждый раз, когда я ее открываю, мне приходит в голову, что поляк тоскует больше о расовом господстве, чем о польском государстве!
— Неправда, неправда! — поморщился Кагане.
— Автор книжки, — Еленский говорил быстро, не замечая гримас Кагане, — жалуется, что нельзя пройти по варшавским улицам, чтобы не встретить неофита. Неофиты не занимаются никакой работой, каждый из них содержит больше двадцати винных лавок, живут они обособленно, никогда не роднятся с истинными католиками, оставаясь теми же евреями. Видел?! Как тебе это нравится?
— Любопытно, очень любопытно! — Кагане похрустел пальцами. — Можно взять у тебя книжку?
— Конечно, я даже узнал, кто ее автор. Один священник. Хогортовский зовут его. Вы только дальше послушайте. Ему встретилось тридцать неофитов и ни одного истинного католика. Пища, мол, у них такая же, как у евреев: фаршированная рыба, белая хала… У них та же, что у евреев, жестикуляция, пугливые и хитрые глаза… Даже то, что они слишком часто крестились, говорило, — это Хогортовский пишет, — что я сижу среди евреев, что они смотрят на меня косо, бросают еврейские слова, которых я не понимаю, как будто боятся меня, как чужого, который вдруг попал к ним во время их трапезы.
— Мы уже приехали, — сказал Кагане.
Все на минуту замолчали, избегая смотреть на Комаровского, как будто слова Еленского противоречили их нынешней поездке и делали ее глупостью.
Вверх тянулись вычищенные дорожки; по обеим их сторонам лежал глубокий снег. Длинные побеленные здания, разбросанные повсюду тут и там, издали напоминали казармы. Посреди стоял костел с двумя башнями; кресты, усыпанные рыхлым снегом, словно реяли в прозрачном воздухе. Ворота церкви были широко раскрыты, огоньки восковых свечей отбрасывали тень на стены, исчезали и снова появлялись. Со всех сторон сюда съехались крестьяне на санях. Парни с суковатыми палками приходили целыми группами. Женщины в черных платьях становились на колени у церкви, потом поодиночке исчезали в открытых воротах, как в глубокой освещенной пещере. Монахи в долгополых коричневых сутанах с поясами, кисти которых волоклись чуть не по земле, сновали среди толпы, продолжая свою обычную работу, безразличные ко всему остальному.
Сани остановились. Все вышли. К костелу было трудно подойти. Толпа напирала со всех сторон. Ежеминутно прибывали новые богомольцы. Один нес крест, другой — святой образ, и все пели. Пение слышалось отовсюду, чуть ли не с неба. В одном месте звук замирал, в другом начинался, и тихое пение словно неслось по белому снегу, навевая печаль. Народ не переставая крестился.
Откуда-то внезапно появился молодой священник и поклонился, искоса посмотрев на Мордхе. Мордхе представили, и тому стало особенно неприятно: казалось, со всех сторон на него устремлены неприязненные взоры.
— Пане Кагане, — молодой священник кивнул в сторону прихожан, которые все прибывали, — теперь уж никто не скажет, что народ против восстания, верно?
Мордхе не слушал. Он стоял опустив голову, полузакрыв глаза, но чувствовал, что вокруг него создалась непроницаемая стена из людей, которые заслоняли происходящее.
Вдруг все в нем прояснилось; ему показалось, что он поднимается над толпой, видит, как шагает вооруженный неприятель, прицеливается, приказывая толпе разойтись, угрожает ей расстрелом. Толпа не трогается с места, все, как один человек, становятся на колени и требуют:
— Стреляй!
Толпа заволновалась, стремясь ближе подойти к церкви, и потащила за собою Мордхе. Он оглянулся, увидел кругом малоприятные физиономии, услышал, как старик в конфедератке рассказывает про защиту Варшавы в тридцатые годы… Впрочем, никто из окружающих его не слушал. Все, раскрыв рты, подняв руки, рвались к костелу, и Мордхе подумал, в состоянии ли была бы эта толпа противостоять любому неприятелю?
При входе в костел, рядом с образом Богоматери, поставили гипсовое изображение молодой женщины. На голове у нее была конфедератка, на груди — белый орел из цветов, а на руках и ногах висели железные цепи. Несколько молодых людей и девушек стояли на коленях в снегу и пели: «Boże, coś Polskę…»[55]
Народ подхватил пение, и в морозном воздухе что-то дрогнуло.
Около изображения появился священник. За ним второй, третий. Толпа не двигалась с места, люди стояли с напряженными лицами, не слыша, о чем говорят, но чувствуя, что пробил час: нужно разорвать цепи. Кагане говорил хриплым голосом; те, что стояли подле него, подбрасывали вверх шапки, кричали: «Единение!» Мордхе почувствовал на своих щеках влажные усы: пожилой христианин обнял его и поцеловал:
— Единение так единение!
Кто-то затянул, и по полю понеслось: «Z dymem pożarow…[56]»
Пение становилось все громче, слова отчетливо разносились над меховыми шапками крестьян, и чувствовалась святая вера в то, что не сегодня-завтра народ будет свободен.