По дороге к концу - Герард Реве
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На своем веку я повидал множество портфолио, размышлял я, они довольно часто рассеивались веером, выпадая из рук из-за слишком большого формата, из-за столкновений на поворотах темных лестниц, если уж их не роняли специально, потому что они просто смертельно надоели.
Я потряс головой, но остался сидеть тихонько, вспомнив Томми Г., который умер всего пару месяцев назад; будучи в последний раз у меня в гостях в Амстердаме, он тоже принес с собой портфолио, открыл его и показал рисунки черной тушью, груды выполненных мгновенным росчерком петлеобразных фигур, символизировавших людей, так что каждый рисунок в целом изображал толпу («массовочку», как сказал потом Тигра), то неподвижную, то в движении налево или направо. После того, как он разложил несколько рисунков на полу, я, сидя на кровати, стал вглядываться, но ничего так и не разобрал, прости меня Господи, — я раздумывал над ними до тех пор, пока моя голова чуть не лопнула в попытках изобрести какое-нибудь почтительное замечание, потому что мальчик постепенно начинал мне все больше нравиться, все сильнее возбуждала меня эта мальчишеская стрижка, мальчишеское лицо и тело школьника, облаченное в фиолетовые или зеленые вельветовые брюки; я мечтал о том, что когда-нибудь смогу обладать им через Тайное Отверстие. Мудрствования мои оказались излишними: молодой художник уже скрутил сигаретку, забив ее чем-то довольно мощным, «weed»[243]с еще чем-то беловатым, так что уже после первых затяжек он хихикал надо всем и вся, а несколько моих маловажных, непринципиальных комплиментов он повторял без конца, незначительно варьируя набор слов, пару раз заметив, что ему здесь «вконец прикольно».
— У них есть имена? Я имею в виду, ты как-нибудь назвал рисунки? — спросил я.
Нет, названий у них не было.
— Но должны быть, — уверял я. — Давай посмотрим.
И Томми карандашом, хорошим, четким почерком начал записывать в блокнотик названия, которые приходили мне в голову, когда он вытаскивал и показывал очередной рисунок, нумеруя каждый из них.
— Ты ведь и рисунки нумеруешь, я надеюсь? — спросил я тогда. — А то таким макаром ты скоро уже не будешь знать, какое название какому рисунку соответствует.
Нет, он все прекрасно запомнил.
— Ну, это твои работы, ты их знаешь, конечно, — подтвердил я.
Потом он сел рядом со мной на кровать и, поглаживая и лаская его, я выдумывал разные названия, из которых уже не помню ни одного, знаю только, что все они были в таком духе: «Структуральная Проницательность», «Entrissen sind wir dem Tageslicht»,[244]«Impasse 1964»[245]и тому подобное, все это Томми записывал, приветствуя наименования бурным, душевным хохотом. Тем временем я продолжал обдумывать, совершу ли следующий шаг, ведь хоть он и возбуждал меня донельзя, я не хотел бы, чтобы он приходил ко мне постоянно, потому что я знал, что он в состоянии проспать до двадцати часов подряд в любой комнате, на диване или на полу, без возражений, он никогда не ложился спать раньше трех часов ночи и уже звонил мне несколько раз в полночь из какого-то классного кабака, уведомляя, что «они еще немного посидят, поболтают», но «к часу наверняка» они будут у меня, я ведь не буду возражать, если он приведет с собой «Леопардо» или «Витессу», или их обеих, наверняка, какую-нибудь тупоголовую деревенскую девку и трудолюбивую клушу, художницу от сохи, ваяющую металлические брошки; дамы эти, чуть войдя, начинали демонстрировать незнание такого жизненного явления, как «соседи» и тут же начинали ныть, что нет музыки; продолжалось это обычно расплывчатыми намеками, что им хочется чего-нибудь «перекусить» — если они не открывали холодильник сами (Томми вот, пусть земля ему будет пухом, был совершенно не такой); в общем, совсем неподходящий стиль жизни для «гражданского писателя», все вот это, хотя я и не могу поклясться, что встаю каждый день раньше семи утра и ложусь до полуночи, но так должно быть, ну, вы, между прочим, и сами это прекрасно знаете.
А Томми, значит, умер, отравившись газом в X., в новой квартире уже совсем другой художницы от сохи или, кажется, социологини; произошло это в воскресенье утром, как раз после Нового года, когда он был один в квартире; он выдернул шланг газовой плиты, — специально или нет, никто так и не смог понять, потому что, шатаясь по кухне, он мог и зацепиться за него ногой и не заметить, ведь перед этим он накурился «weed» по самое «не хочу»; на этой версии власти и остановились, также по причине того, что все это выглядело не особенно преднамеренно, он не лежал, например, головой в духовке в закупоренной комнате, потому что форточка действительно была открыта. Когда все выяснилось, нам оставалось только пойти на кремацию в Гааге; в пятницу мы собрались туда: я, Тигра и кандидат в католики А., который лет шесть «провозился» с Томми, он с ним дружил еще в то время, когда Томми по причине того, что «дома совсем невозможно было жить», оказался в каком-то детском доме или приюте; весть о его смерти повергла А. в глубочайшую печаль. Мы поехали туда на поезде, учитывая бесполезность автомобиля в час пик. Изначально, благодаря хорошей порции утренней выпивки, я был довольно бодреньким; впрочем, я вообще люблю всякие похороны и тому подобные мероприятия, но недовольство постепенно овладевало мной и, в конце концов, в этом заведении, достопримечательном примере телоперерабатывающей индустрии, в актовом зале мне стало совсем нехорошо, так что когда, после всех этих трюков с раздвижными дверями-гармошками и внезапного появления на световом табло, как в кинотеатре, надписи ТИШИНА ВЫНОС ТЕЛА, бледненький пастор стал листать книжку и прочищать горло, после какой-то глупой фразы я, громко воя, выбежал на улицу и остался ждать у ограды, всхлипывая; ко мне в кратчайшие сроки присоединились две барышни, которые тоже, однако чуть позже, во время речи пастора, сбежали из зала; одна из них начала рассказывать мне, что во время войны жила неподалеку от меня, на Изумрудной улице или Изумрудной площади; потом она, учитывая еврейское происхождение, смогла уехать в Англию, а после войны вышла замуж не за еврея, а за немца, химика, чтобы «наказать себя еще сильнее» или что-то в этом роде, я не особенно прислушивался тогда, а осознал все это гораздо позже; на вторую барышню, блондинку, я сразу обратил внимание: на ней был, по-моему, белый свитерок и было в ней что-то кошачье и лесбийское, она меня возбуждала в определенном смысле, как розовая, прозрачная, кисло-сладкая конфетка, вкусная, но раздражающая нёбо. Я говорил, подвывая и запинаясь из-за чудаковатых движений язычка, резко выдыхая, и, несмотря на волнение, прекрасно осознавал смехотворность моей речи, но, как ни странно, барышни этого вовсе не замечали. У сексуальной блондинки была когда-то такая же каморка или ателье, как у Томми, в центре Амстердама, или она жила там до сих пор, не знаю, не помню также, чем именно она занималась, я, кажется, и не спрашивал, а она не рассказывала — может быть, что-то связанное с торговлей или с модой, да, по-моему. Некоторое время мы стояли у ограды, поддакивая друг другу.