Моя кузина Рейчел - Дафна дю Морье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Теперь все испорчено, — сказал я, — весь вечер, все Рождество. Все пошло прахом.
Она привлекла меня к себе и рассмеялась.
— Вы совсем как ребенок, — сказала она, — который прибежал ко мне с пустыми руками. Бедный Филипп!
Я отступил на шаг и взглянул на нее сверху вниз.
— Я не ребенок, — возразил я. — Мне двадцать пять лет без этих проклятых трех месяцев. Моя мать надевала эти жемчуга в день своей свадьбы, до нее — моя тетка, а еще раньше — моя бабушка. Неужели вы не понимаете, почему я хотел, чтобы и вы тоже носили их?
Она положила руки мне на плечи и еще раз поцеловала меня:
— Конечно понимаю. Потому-то я и была так счастлива и так горда. Вы хотели, чтобы я носила их, потому что знаете, что, если бы я венчалась здесь, а не во Флоренции, Эмброз подарил бы их мне в день свадьбы.
Я не ответил. Как-то она сказала, что мне недостает проницательности.
Теперь я то же самое мог бы сказать о ней. Несколько мгновений спустя она потрепала меня по плечу и ушла спать.
Я нащупал в кармане цепочку, которую Рейчел мне подарила. Уж она-то была моей, только моей.
Рождество прошло для нас как нельзя лучше. Рейчел позаботилась об этом.
Мы объездили все фермы, дома работников и лесничих и раздали вещи, которые когда-то принадлежали Эмброзу. Под каждой крышей нам пришлось отведать пирога или попробовать пудинга, так что, когда наступил вечер, мы были слишком сыты, чтобы обедать, и предоставили слугам покончить с оставшимися после праздничного застолья гусем и индейкой, а сами тем временем жарили каштаны в камине гостиной.
Затем, словно я вернулся лет на двадцать назад, в прошлое, она попросила меня закрыть глаза, смеясь, поднялась в будуар и, вернувшись, вложила мне в руку маленькую елочку. Она заранее украсила ее самым причудливым образом; подарки были обернуты в ярко раскрашенную бумагу и каждый представлял собой какую-нибудь уморительную нелепость. Я понимал, что тем самым она хотела заставить меня забыть драму сочельника и фиаско с жемчугами. Но я не мог забыть. Не мог и простить. После Рождества в моих отношениях с крестным наступило заметное охлаждение. То, что он прислушивался к ничтожным, лживым сплетням, было само по себе плохо, но еще больше возмущало меня настойчивое упрямство, с каким он следовал букве завещания, оставлявшего меня еще на три месяца под его опекой. Ну и что, если Рейчел истратила больше, чем мы предполагали? Мы не знали ее потребностей. Ни Эмброз, ни крестный не понимали образа жизни, принятого во Флоренции. Возможно, она и была расточительна, но разве это преступление?
Что же касается флорентийского общества, то не нам его судить. Крестный всю жизнь был скуповат и прижимист, а поскольку Эмброз никогда много на себя не тратил, то и решил, что подобное положение вещей сохранится и после того, как имущество перейдет ко мне. Потребности мои были довольно скромными, и к личным тратам я питал не большую склонность, чем некогда Эмброз. Но мелочность крестного приводила меня в бешенство и утвердила в намерении настоять на своем и пользоваться принадлежащими мне деньгами.
Он обвинил Рейчел в том, что она пускает на ветер назначенное ей содержание. Что ж, пусть обвиняет меня в чрезмерных тратах на дом. После Нового года я решил, что хочу заняться усовершенствованием владений, которые скоро станут моими. И не только садом. Возобновилась прокладка дорожки с террасами над Бартонскими полями, а рядом — подготовка площадки для нижнего сада, скопированной с одной из гравюр в книге Рейчел. Кроме того, я принял решение отремонтировать дом. Я счел, что мы слишком долго довольствовались ежемесячными посещениями Ната Данна, каменщика имения, который по приставной лестнице взбирался на крышу, заменял плитки шифера, сорванные ветром, и в перерыве между работой курил трубку, прислонясь спиной к печной трубе. Пора было привести в порядок всю крышу, настелить новую черепицу, новый шифер, заменить водосточные трубы, а также укрепить стены, поврежденные долгими годами ветров и дождей. Имением почти не занимались с тех давних пор, когда двести лет назад сторонники парламента учинили смуту и моим предкам с великим трудом удалось спасти дом от разрушения. Я искуплю былое небрежение, и если крестный состроит гримасу и примется подсчитывать расходы, то пусть убирается ко всем чертям.
Итак, я принялся за дело, и еще до конца января человек пятнадцать или двадцать работали на крыше дома, вокруг него и в самом здании, отделывая потолки и стены по моим указаниям. Мне доставляло огромное удовольствие представлять себе выражение лица крестного в ту минуту, когда ему представят счета.
Я воспользовался ремонтом в доме как предлогом, чтобы не принимать гостей, и таким образом на время положил конец воскресным обедам. Тем самым я избавился от регулярных визитов Паско и Кендаллов и не виделся с крестным, что также входило в мои намерения. Кроме того, я попросил Сикома распустить среди прислуги слух — а он мастер на такие дела, — что миссис Эшли затруднительно принимать посетителей, потому что в гостиной ведутся работы.
Благодаря этому в ту зиму и в первые недели весны мы жили отшельниками, что как нельзя лучше отвечало моим привычкам. Будуар тетушки Фебы — Рейчел по-прежнему настаивала на этом названии — стал местом нашего обитания. Там на склоне дня Рейчел любила сидеть с рукоделием или книгой в руках, а я, забыв обо всем, смотрел на нее. После досадного недоразумения с жемчужным колье в канун Рождества в ее обращении со мной появилась особая нежность, сладко согревавшая душу, но порой трудновыносимая.
Думаю, она и не подозревала, что делает со мною ее нежность. Когда, говоря о саде или обсуждая какой-нибудь практический вопрос, она проходила мимо кресла, в котором я сидел, эти руки, на миг легшие мне на плечо или ласково коснувшиеся моей головы, заставляли сердце мое усиленно биться, и оно не скоро успокаивалось. Наблюдать за ее движениями было для меня ни с чем не сравнимым наслаждением; иногда я спрашивал себя: не потому ли она встает с кресла, подходит к окну, поднимает руку к портьере и, не опуская ее, замирает, глядя на лужайку, что знает, как жадно и неотступно следят за ней мои глаза? Она совершенно по-особому произносила мое имя — Филипп. Для других оно всегда было коротким, сокращенным словом с легким нажимом на последней букве; она же нарочито медленно тянула « — л-л-», отчего мое собственное имя приобретало, по крайней мере для меня, новое звучание, которое мне очень нравилось. Мальчиком я всегда хотел, чтобы меня звали Эмброз, и, думаю, желание это сохранялось до самого недавнего времени.
Теперь же я был рад, что имя мое было более древним, чем Эмброз.
Когда привезли новые свинцовые водосточные трубы и приладили к ним воронки, я с чувством странной гордости рассматривал прикрепленные к ним металлические пластинки с моими инициалами «Ф. Э.», датой и львом — геральдическим знаком фамилии моей матери. Казалось, я передаю будущему частичку самого себя. Стоявшая рядом Рейчел взяла меня за руку и сказала:
«До сих пор я думала, что вам неведомо чувство гордости. Теперь я люблю вас еще больше».