Странники войны. Воспоминания детей писателей. 1941-1944 - Наталья Громова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всё было так – лучше и не скажешь! Конечно, нас – самых маленьких – не привлекали к «обслуживанию всего интерната бригадами». Но мы сами себе зашивали и штопали, убирали комнату, летом работали в колхозе – собирали горох.
Каждую неделю нас строем вели в баню – сначала по улице Володарского в сторону Камы, потом сворачивали куда-то налево. Густой пар, запах хозяйственного мыла, воспитательницы в купальниках намыливали нас всех по очереди, укладывая на скользкие лавки и обливали из шаек. А перед этим – беспощадная борьба со вшами, неизменными спутниками великих потрясений. Частый гребешок, потом голову мазали керосином, заматывали тряпкой. С тех пор запах керосина ассоциируется с войной.Двор интерната. Современная фотография
Красный уголок внизу, в полуподвале, перед столовой. Там на стене висят плакатики, расчерченные клеточками, а клеточки раскрашены красным, желтым, зеленым. Это наши школьные отметки: красный – «отлично», желтый – «хорошо», зеленый – «посредственно» (пятерок, четверок еще не было). Каждый плакатик – это список группы и все отметки каждого ее члена. Значит, все на свете видят, как ты учишься, – и старшие ребята, и воспитатели. Как ни странно, но это очень сильно на меня повлияло, кляксы из тетрадок начали исчезать, и вскоре вся моя строчка на плакатике стала красной и такой оставалась. А в довоенном первом классе «хоры» и даже «посы»– по чистописанию-меня мало заботили.
Надпись на книге, подаренной Марине Френкель. 1942
Воспитательницы действительно отдавали нам всю душу. Первой была восемнадцатилетняя Фрида Годинер, дочь писателя, погибшего в ополчении. Сама еще почти девочка, с косами ниже пояса, милая, мягкая, добрая. Мы ее обожали, звали Фридочка. И вдруг как гром с ясного неба – наша Фридочка умерла. В комнате горький плач. Первая встреча со смертью, первые в жизни похороны. Потом у нас была воспитательницей Раиса Яковлевна, жена литературоведа Ивана Ивановича Чичерова и мама Сашки Чичерова, живущего в соседней комнате, ровесника и приятеля еще по детскому саду. Раиса Яковлевна была взрослая и строгая, но всё равно добрая. А у наших мальчишек воспитательницей – неумелой, неровной, вспыльчивой, но исполненной благих намерений, – была моя мама, Флора Моисеевна.
Состав группы младших мальчиков документально подтверждает дарственная надпись на книге, подаренной ими на день рождения Марине Френкель в 1942 году; прямо скажем, стихи эти дети писателей могли бы написать и получше.
А мама, возмущенная тем, что некоторые писательские детки начали «воображать» потому, что их родители были более известны, чем другие, сочинила для их назидания следующее:В чем тут заслуга сына или дочки,
Что папа написал блистательные строчки
И тем снискал любовь своей страны…
(Дальше не помню.)
Этим стихам предшествовало чтение басни Крылова про гусей: «…ведь наши предки Рим спасли».
Перед сном воспитательницы всегда читали нам книги, и не какие-нибудь, а самые лучшие. Не только Маршака и Чуковского и русские сказки, но и Пушкина, и Гоголя, и Андерсена. Запомнился еще жалостливый «Малыш» Доде. И сами мы читали много, даже при свете коптилки, когда выключали электричество. Много книг (и каких!) присылал мне из Москвы отец, отыскивал у букинистов. Некоторые сохранились до сих пор, перешли теперь уже внуку. Иллюстрированные Майн Рид и Фенимор Купер, «Маленькие женщины» и «Маленькие мужчины» Луизы Олкотт, а также дореволюционный, с ятями и твердыми знаками «Сказочный остров Ципангу» с роскошными цветными картинками на мелованной бумаге.Обложка книги «Сказочный остров Ципангу». 1900
Перед сном мы не только читали, но и выделывали на своих кроватях разные гимнастические упражнения – лежа на животе, сворачивались в кольцо, доставая ногами до головы, вставали на «березку» и т. д. Это называлось «фигурять». Наша компания «Женя-Марина-Алена-Ванда-Лариса» изобрела тарабарский язык, разделяя слово на слоги и к каждому что-то прибавляя. Так из «Маринки» получалось «Ма-рафа-ри-рифин-ка-рафа». И думали мы, дурехи, что никто нас теперь не понимает. Впрочем, был и настоящий иностранный язык. Попавшая в Чистополь неведомым путем немка, бежавшая от Гитлера, Евгения Эзеровна Ланде-Квитнер начала учить нас немецкому. Русского она практически не знала, говорила с нами только по-немецки, и поэтому вскоре мы тоже заговорили, хотя никакой грамматики не учили, да и никаких учебников не было. Учила она с нами (с голоса) классические немецкие стихи (до сих пор помню «Лорелею» Гейне, «Лесного царя» Гёте, «Перчатку» Шиллера и др.) и смешные народные песенки – про каких-то «Hanschen klein» и «Burlala». В сорок втором, в разгар войны, я умудрилась послать по почте письмо отцу в Москву на немецком – хотела продемонстрировать свои успехи. Самое смешное, что письмо, хотя и долго шло, но дошло – с фиолетовой печатью «Просмотрено военной цензурой». К сожалению, это письмо не сохранилось, зато недавно я нашла другое, русское письмо, в котором упоминается о посылке письма на немецком.
Еще цветная картинка в памяти – канун нового 1942 года. Мы все сидим за столом в центре нашей комнаты и при свете коптилки мастерим из того малого, что было под рукой, елочные игрушки (о готовых, разумеется, речь не шла). Помню свою гордость – длинную цепь, которую мы склеили из нарезанных полосочек раскрашенной тут же разными красками оберточной бумаги.
Как безумие, всех нас охватило вязание на спицах, кто нас научил – не помню. Мы со страстью распускали всякие старые вязаные изделия и истово вязали – носки, варежки, потом и кофты, многие достигли высот. Эта наша страсть стала известна взрослым, где-то достали белые грубые шерстяные нитки, и мы вязали большие носки и отправляли в посылках на фронт с записками «На фронт, бойцу».
Другое поветрие – игра в «трёшечки»: маленьким мячиком об стенку, потом ловить, да не просто так, а «с хлопушками», «с оборотами» – сложное умение, мне давалось с трудом.
Единственное из письма Анны Зиновьевны, чего я не могу вспомнить, это «обед мясной из 2-х блюд» и кулинарные изыски типа «блинчики и др.». Конечно, А.З. была честнейший, святой человек, наверное, так бывало, но мне вспоминается кусок сырого тяжелого черного хлеба, а на нем – маленький кусочек так называемого постного сахара, жиденький невкусный суп и что-то отвратительное на второе из мясных отходов – называлось «сбой». Помню и исключительное событие – один-единственный раз нам к какому-то празднику дали маленькое пирожное. По этому поводу нас, младших, выстроили в красном уголке и велели хором приветствовать Хохлова: «Спасибо Яков Фёдорычу за пирожное!» Конечно, мы всегда были голодные, все часто болели, попадая в изолятор; в частности, я, и до войны хилая, была долго покрыта крупными мучительными незаживающими фурункулами, следы от которых сохранились на всю жизнь. Но не это определяло нашу жизнь, а совсем другое…