Сады диссидентов - Джонатан Летем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Каменщики из Онтарио”.
“Нам нужно было объединиться (а мы, наоборот, разъединились)”.
“Утреннее увещевание миссис Пауэлл”.
Нет, думал он теперь, сидя в тесном гостиничном номере “Челси”, где гитара лежала без дела на кровати, в навязчивой близости от письменного стола с пепельницей, полной окурков, и с блокнотом, где за целый день ему удалось записать и вымарать только эти нелепые названия для песен, – нет, все это лишь отголоски той жизни, которую он сбросил с себя за считанные минуты, пока переходил пути на железнодорожном вокзале. А сбрасывать ее он начал еще у Ниагарского водопада, где его сняли с поезда, чтобы он предъявил чиновникам иммиграционной службы паспорт и письмо от своего старшего брата, Питера.
Как только Томми приехал сюда, его прежняя жизнь, жизнь ольстерского мальчишки, сына судостроителя, показалась ему полностью вымышленной – особенно когда он приготовился поставить подпись на договоре импресарио, и рука, выводившая слова, вдруг затормозила, силясь выбросить отныне лишние буквы в фамилии “Гоган”. Уоррен Рокич, их импресарио – еврей в свитере с высоким горлом, как и было обещано, – издал негромкое и довольное рычанье: теперь он мог действовать свободнее. Томми, надев парчовую жилетку, моряцкую кепку и вельветовые штаны, начал подниматься на трескучие сцены “Гейт-оф-Хорн” и “Золотой Шпоры” и петь в голые микрофоны вместе с добрыми своими братьями, Раем и Питером.
Питер, старший, играл в их трио роль всеобщего любимца-деревенщины – грубияна, скандалиста и выпивохи. Высасывая пиво целыми пинтами прямо на сцене, Питер бормотал какую-то кельтскую тарабарщину, которую не могли разобрать даже младшие братья. Рай слыл мастером розыгрышей и сердцеедом – эдаким ирландским Дином Мартином. А потому Томми оставалось только занять нишу “симпатяги”, или – когда он наскоро отрастил поверх розовых щек бакенбарды и бородку и начал, выражаясь на их сценическом жаргоне, выделяться своими склонностями, – “рубахи-парня”. Задним числом Томми Гогану казалось, что с того самого дня, когда его уволили из рядов британской армии, он только и ждал от мира какой-то внятной команды, дабы его злополучное жульничество обрело хоть какие-то внешние формы. Или, на худой конец, ждал обвинений в попытке обманом, без надлежащих документов, влезть во взрослую жизнь. И вот теперь эта команда была услышана ясно: от него требовалось предъявить миру убедительную подделку под Томми Гогана. И в этом маскарадном обличье проскользнуть мимо любых властей, способных предъявить ему обвинения, кроме собственных сокровенных велений души.
И все равно любой крестьянин-ирландец, случись тому забрести в его изгнаннических скитаниях в ночной клуб в Гринич-Виллидже, с первого же взгляда признал бы в нем протестанта из Ольстера.
Томми прожил в Нью-Йорке уже полтора года, ночуя на запасном матрасе в квартире у Питера на Бауэри и каждый вечер прорабатывая мелодии “Старая дева на чердаке” и “Пары виски”. Днем, если не было холодно, он одевался, как обычный горожанин, в просторные штаны и кардиган, захватывал с собой какую-нибудь книжку, пачку сигарет и, переступив через тела изгоев, типичных завсегдатаев Бауэри, направлялся к Вашингтон-скуэр. Там он сидел, для виду читая, а на самом деле подслушивал репетиции самодеятельных музыкантов, игравших на этих подмостках под открытым небом круглые сутки. Студенты в цветастой одежде, вырядившиеся под художников подростки, выставляющие на всеобщее обозрение свои муки и страсти, – раньше Томми и вообразить не мог, что такое возможно. Ни от кого не таящиеся гомосексуалисты и (что долго не переставало его удивлять) лесбиянки-дайки – те, что прикидывались мужчинами, чтобы полностью раскрыть свою потайную сущность, те, что нацепляли чужую личину, чтобы стать самими собой. Бывало, Томми на день или на час заводил дружбу с какими-нибудь беглецами, с поэтами, пьяными уже с утра, с харизматическими неграми, которые занимали у него денег на карманные расходы, осыпали его похвалами и обещаниями, а потом навсегда исчезали. В этом парке достаточно было лишь раскрыть книжку – и тут же кто-нибудь подходил и принимался уверять, что это плохая книжка и лучше почитать другую. Как-то раз, когда один язвительный художник отвел его в некий салон на втором этаже и сообщил, что именно сюда приходили напиваться знаменитые экспрессионисты, Томми вдруг захотелось ответить ему, что все в этом городе, куда ни глянь, – сплошной экспрессионизм.
И что по мне, так вы все тут – знаменитости.
Бродя в одиночестве по этому огромному сумасшедшему городу, Томми постиг его дух – дух безразличия. Нью-Йорк одаривал желанной анонимностью все эти полчища людей, измученных избытком собственной индивидуальности, избытком личных ран и историй, – и вот тут Томми чувствовал, что персонально он в этом даре нисколько не нуждается. Что толку наделять анонимностью человека, который и так уже достиг анонимности, человека, для которого это достижение – пока единственное в жизни. Это все равно что отпускать грехи невинному или предлагать маскировку невидимке.
Поскольку трио братьев постоянно выступало, а еще и потому, что наивный Томми понятия не имел о том, что творится за пределами фолк-музыки, он не бывал дальше всего нескольких улиц. Ну и что? Даже внутри этих границ существовал особый мир кофеен и салунов, подвальных и чердачных заведений, – и это был поистине бездонный в своих притязаниях мир, настоящий бедлам, кишевший обманами и подлогами. Если братья Гоган подделывали свой ирландский язык, то, значит, хотя бы небольшая часть ирландцев клевала на эту фальшивку. Исполнители всучивали друг другу якобы “традиционные” этнические народные песни, стибренные у Митча Миллера, или песни, которые они выучили буквально пять минут назад, или вообще сами только что придумали. Клубы кишели циниками, которые, похоже, терпеть не могли музыку, но вдруг – на тебе! – приглашали самых разнесчастных и незадачливых певцов переночевать у них в подвале, а утром кормили их горячим завтраком. Исполнители песен бродячих рабочих-хобо или гимнов рабочего союза уоббли оказывались на поверку “голубой кровью”, потомственными выпускниками Лиги плюща. Бродяга Джек Эллиотт, самый взаправдашний ковбойский певец, какого только доводилось видеть Томми, в действительности был бруклинским евреем. Актер с аристократическим выговором, декламировавший шекспировские монологи на сценах в кофейнях, был однажды арестован за то, что в пьяном виде бранил на чем свет стоит пассажиров на вокзале Грандсентрал, причем был выряжен в женское платье и парик. Разумеется, фотографию из “Дейли-ньюс”, на которой он был запечатлен в таком виде, кто-то немедленно приколол у стойки бара в “Золотой Шпоре”. У шекспиролюба, как явствовало из газетной заметки, настоящее имя оказалось или как у еврея, или как у армянского беженца из трудового лагеря.
Евреи в Гринич-Виллидже казались Томми лучшими притворщиками из всех прочих. Их притворство, похоже, восходило к давнему общему опыту изгнанничества и сомнения в собственной принадлежности, так что все они казались королями в изгнании в этом несуразном городе.
Томми даже приходило в голову, что было бы оригинально самому закосить под еврея, однако такая идея была слишком уж странной, и, сколько раз он к ней ни возвращался, так ни разу и не отважился высказать ее вслух.