Строгие суждения - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако книга стала чем-то вроде классики. Чем вы объясняете ее успех?
Я только знаю, что современными русскими читателями – читателями, которые представляют лучшую подпольную часть русской интеллигенции, теми, кто добывает и распространяет работы авторов-диссидентов, – «Доктор Живаго» не принимается с таким бесспорным, всепоглощающим восторгом, как воспринимается (или, по крайней мере, воспринимался) американцами. Когда роман был опубликован в Америке, левые идеалисты пришли в восторг, едва обнаружили в нем доказательства того, что и при советской власти может быть создана «великая книга». Для них это было торжеством ленинизма. Их утешало, что ее автор, вопреки всему, остался на стороне ангелоподобных старых большевиков и что в его романе нет ничего, хотя бы отдаленно напоминающего неукротимое презрение истинного изгнанника к зверскому режиму, насажденному Лениным.
Давайте теперь обратимся…
(Текст на этом обрывается.)
Занятное воспоминание Мориса Жиродиа[132] («Порнограф на Олимпе» в апрельском номере «Плейбоя») страдает некоторыми неточностями. Моя переписка с г-ном Жиродиа и с моим литературным агентом об этом г-не скоро будет опубликована в приложении к полному отчету о злоключениях «Лолиты» и покажет, что вызвало «ухудшение» наших отношений, а также раскроет, кто из нас был «настолько увлечен финансовой привлекательностью феномена нимфетки», что «не заметил сущностных вещей». Здесь я ограничусь разговором лишь об одном из заблуждений г-на Жиродиа. Я хочу опровергнуть его странноватое обвинение, будто я был осведомлен о его присутствии на коктейле, устроенном издательством «Галлимар» в октябре 1959 года[133]. Поскольку я никогда прежде не встречал этого человека и мне было не знакомо его лицо, вряд ли я мог «узнать» его, «медленно пробиравшегося» ко мне. Я чрезвычайно рассеян (как выразился бы Гумберт Гумберт в своей аффектированной манере) и не склонен приглядываться к тому, кто что-то мямлит, представляясь мне, особенно среди гомона и толчеи, царящих на подобных сборищах. Малоизвестных мифологических или исторических персонажей можно определить по их атрибутам и символам, и, появись г-н Жиродиа в шутливой живой сценке, неся на блюде голову автора, я мог бы узнать его. Однако он появился без блюда, и, извиняясь за свою рассеянность, должен вас уверить, что не обсуждал с г-ном Жиродиа перевод, сделанный его братом[134], или что-либо другое, и остаюсь в полном и блаженном неведении относительно обмена вежливой ухмылкой с Олимпийским Порнографом. Кстати, описывая нашу вымышленную беседу, г-н Жиродиа сравнивает мою жестикуляцию с телодвижениями дельфина. Это, надобно признаться, верное наблюдение. Увы, я действительно напоминаю дельфина – и ничего не могу с этим поделать, разве что заметить в заключение, что г-н Жиродиа говорит об этих благородных китообразных с устрашающей алчностью пластинчатожаберной рыбы[135].
Ницца, Франция
Я обнаружил свое имя в списке писателей, приглашенных принять участие в писательской конференции в рамках Эдинбургского международного фестиваля искусств. В том же списке я увидел и нескольких уважаемых мною писателей, но вместе с тем и несколько таких – вроде Ильи Эренбурга, Бертрана Рассела и Ж.-П. Сартра, – с кем не согласился бы участвовать ни в каких фестивалях или конференциях. Нет надобности говорить, что мне бесконечно безразличны «проблемы писателя и будущности романа», предлагаемые к обсуждению на конференции.
Я предпочел бы довести это до сведения фестивального комитета более приватным образом, если бы получил приглашение на конференцию прежде, чем мое имя появилось в списке участников.
Рад, что мистер Фассел не имеет ничего против того, чтобы мои заметки о просодии продолжали сопровождать труд пугающего объема и умеренного интереса. Меня удивило его неодобрение публикации этих заметок в виде отдельной легкодоступной книжицы. В свою очередь, я опровергаю его предположение, что мое неприязненное отношение к французскому псевдоклассическому стилю в том виде, в каком он заимствован и переработан английскими поэтами, основано «на его воплощении в тетраметрах XVIII столетия». Прежде чем привлекать пентаметры Поупа и прозу Стерна в качестве искупления литературной эпохи, ему следовало бы взглянуть на то, что я пишу о Поупе и Стерне в моем комментарии к «Евгению Онегину». Не знаю ни кто такие «барон Корво» и (профессор?) Фирбэнк, ни того, какое влияние плоды «кампа» (кампуса?) оказывают на характер тетраметров; но совершенно уверен, что не существует связи между выбранными наугад тетраметрами, как они рассматриваются в серьезных исследованиях, и тем, что г-н Фассел комично называет «оттенками чувства долга, свойственными английскому протестантизму». Присутствие или отсутствие скадов[136] в данном отрывке может быть несущественным, но лишь обыватель способен утверждать, что несущественное «не заслуживает рассмотрения». Если г-на Фассела смущает, что я вынужден создавать термины для новых или неизвестных понятий, это означает лишь то, что он не понял моих объяснений и примеров. Целью моего небольшого исследования было описать (не «толковать») определенные формы структуры стиха. Я подозревал, что мои взгляды вызовут раздражение консервативного специалиста вторжением на любовно возделываемое им поле, но, пожалуй, не был готов к искрящемуся потоку академического кича, коим г-н Фассел теперь потчует меня.
Я решительно возражаю против фразы в материале «Успешные фальсификаторы» (от 18 декабря 1966 года) о моем отце, который, согласно четверке ваших расследователей, был застрелен монархистом, поскольку «подозревался в чересчур левых взглядах». Мне гадок этот вздор по нескольким причинам: это поразительно совпадает с беспардонным искажением правды в советских источниках; это подразумевает, что вожди русской эмиграции были бандитами; и что причина, которую они подводят под убийство, ложна.