Отречение - Екатерина Георгиевна Маркова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В открытое окно ворвался подгоняемый ветром знобкий рассветный холодок. Но Сережкина кепка, нахлобученная на уши, казалось, сообщала через макушку в мое тщедушное тело устойчивое тепло. От легкого движения воздуха затрепетали раскиданные по столу листки с ровным почерком Натальи Арсеньевны. Это она писала мне в спортлагерь…
Бросились в глаза строчки: «Бывает так, что вдруг как-то сильно заговорит сердце. Откуда-то берутся такие слова, которые спустя день-два и не вспомнишь и не придумаешь… Все может уйти: и дорогие люди, и любовь, и деньги, и молодые силы, а дело, которое ты любишь и умеешь делать, навсегда останется с тобой, тебе не изменит. Я очень верю в твое будущее, Сашенька. Тебе много дано, но много и взыщется…»
А это уже из другого письма: «Береги маму. Она, бедняжка, устала. А любит сильно и все отдает семье. Обидно, что не любимому делу».
И еще: «Сегодня, в День учителя, вспомнили обо мне многие мои ученики, теперь уже пожилые люди. Была Сонечка, привезла «Учительскую газету» и охапку белой сирени от Женечки. Он на рассвете улетел на Север, в командировку, и очень расстраивался, что не может лично обнять меня в этот день. Прислал свою новую статью. Очень-очень смело и поучительно. В «Учительской газете» все посвящено сегодняшнему празднику, много хороших слов об учителе, но словами нельзя передать то чувство особой радости, когда ты помогаешь формированию молодого человека, часто вырывая его из мира ложных, благополучных, сытых представлений о жизни, о людях. Наконец, чувство молодости, острого восприятия жизни, которое свойственно молодежи. Оно заражает, и невольно начинаешь сознавать, что и сам ты еще не стар, что дело твое нужно и дорого людям. А теперь? Но об этом даже писать тяжело. Все в прошлом… До сих пор меня не забывают ученики. Вот только старых друзей, которых у меня было много, я всех почти похоронила. Тяжко, очень тяжко, но неизбежно, когда человек проживает такую долгую жизнь. Я пришла к выводу, что уйти из жизни легче, чем переживать смерть близких людей. А вот взять на себя эти страдания человеческие (их так много!) совсем невыносимо и не нужно. Живи радостней, веселей. Болеть моими горестями не надо. Лучше дари людям свою ласку и внимание…»
Я отодвинула письма, притянула к себе амбарную тетрадь.
* * *
«…Наступило то первое сентября, когда впервые Наталья Арсеньевна не переступила порог класса. Долго бродила она в то утро по тихим замоскворецким переулкам, пытаясь утихомирить боль. Встала она рано. Дом крепко спал, даже чуткая Джанька не шевельнулась на звук ее шагов.
Замоскворецкие переулки отчужденно глядели на старую учительницу фасадами непроснувшихся домов. Для их обитателей была чужой ее боль, ее тоска, панический страх перед ненавистным, праздным образом жизни. Этот страх был всегда чуть ли не самым сильным ощущением в ее жизни. Он терзал ее всегда, даже в молодости, когда вроде было так преждевременно ощущать его ледяные прикосновения. Мысленно перебирала в памяти Наталья Арсеньевна последние события… Радостным было то, что начали к ней ходить два ученика. Одного надо серьезно готовить к поступлению в университет на филологический. И придется изрядно повозиться: много упустил в школе. А вторая, девочка, попросила позаниматься, не имея, так сказать, дальнего прицела, просто для души. Ярко выраженная одаренность по всем точным дисциплинам — этакий маленький технарь, а душой тянется к литературе: пишет как будущий критик сочинения, но со множеством грамматических ошибок. Наталья Арсеньевна с нежностью подумала о своих новых питомцах.
Вспомнила и о другом. Совсем недавно ей позвонили из издательства. Напомнили, что издательство хотело включить в план книгу старой учительницы. Наталья Арсеньевна пыталась убедить женщину-редактора, что вряд ли это возможно. Она всегда была рада поделиться опытом с молодыми педагогами, рассказать… Но писать книгу? Вряд ли. Никогда не было у Натальи Арсеньевны особого метода воспитания детей, какого-то необычного подхода к ученикам. Просто она любила их и знала, что каждый — особый, непохожий на других и никак нельзя со всеми одинаково.
Во время телефонного разговора Ленусик вертелась рядом, подавала Наталье Арсеньевне таинственные знаки, досадливо вздергивая плечами.
— Ну странный вы человек, мамуленька, — зажурчала Ленусик, когда Наталья Арсеньевна положила трубку. — Поразительно. За такую долгую жизнь не усвоить, что нельзя ни от чего… такого отказываться. Особенно от издания книг! Прямо в руки плывет… а вы капризничаете.
— Да господь с тобой, Ленусик, я не капризничаю. Ты какое-то слово неудачное нашла. Вот уж никогда себе этого не позволяла. Просто я не берусь за то, чего не умею.
— Ну извините меня… я неправильно выразилась. Но разве какое-то особенное умение необходимо, чтобы поделиться своим педагогическим опытом? И потом… все сейчас пишут. И ничего…
Наталья Арсеньевна засмеялась.
— Вот именно ничего! Зачем же мне на старости лет поддаваться модным явлениям и делать как все?
— Затем, мамуленька, что это немалые деньги! Мы с Вадимом, как вы знаете, отпуска на даче не проводим. Снимаем ее ради Джаньки и вас… то есть ради вас и… Но в конечном счете даже не в этом дело. Просто появилось бы увлекательное дело и не оставалось бы времени…
…Наталья Арсеньевна зябко поежилась. Утренние лучи розовели в оживающих переулках, но не согревали. И ее собственная кровь словно лишь поддерживала жизнеспособность тела, не разливая упругой бодрости, которая всегда сопутствовала ей в первый осенний день школьной жизни.
Наталья Арсеньевна поняла тогда, что имела в виду Ленусик, не договаривая последней фразы.
Последнее время устоявшийся покой особнячка в замоскворецком переулке нарушался каждодневными, как ритуал, телефонными звонками. Наверное, телефон звенел как-то по-особому. Иначе почему неслись к его нетерпеливому интригующему зову наперегонки Ленусик и Джанька, сбивая по дороге толстопузые пуфы и чудом не переворачивая мебель. Иначе почему расцветало нежнейшей из улыбок смуглое лицо Ленусика, вспыхивали огоньками ее колдовские глаза, как по мановению