Каменное перо - Павел Георгиевич Козлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда Мойра кивала в такт рассказу, но все чаще она отводила взор и думала о чем-то своем. Она наверняка слышала эту историю не в первый раз и знала ее наизусть. Смотритель также кивал и украдкой бросал на нее взоры. Ее хрупкая красота наполнила его позабытый маяк смыслом и целью.
Тристан продолжал. Их репертуар насчитывал десятки песен. То были танцевальные номера, полюбившиеся простому люду, то были классические элегии, то были продолжительные баллады древних мастеров, способные выдавить скупую слезу даже из самого утонченного лорда, то были короткие куплеты на потеху завсегдатаям дешевых трактиров. Они умели все. Но каждый сезон Тристан сочинял для дуэта новую песню. Слава о его таланте простиралась далеко за пределы родного королевства. Его сочинения, на какой жанр ни пал бы его непредсказуемый выбор, неизменно поражали. Никто не знал, на каком фестивале или званом ужине состоится премьера на сей раз, и каждое их появление встречалось с потаенной надеждой: быть может, именно в этот раз публике выпадет честь услышать новое творение Тристана раньше всех.
И сейчас, клялся Тристан, он превзошел сам себя. Они с Мойрой держали путь на свадьбу. Старший сын короля брал в жены заморскую принцессу, и дуэт чарующих менестрелей позвали проводить молодых навстречу супружескому счастью и долгожданному миру для двух королевств. Даже король не осмелился просить великого мастера лютни об особенной песне по случаю торжества, но Тристан не мог ударить в грязь лицом перед таким вызовом – он понимал, что ожидания будут высоки, как никогда, и соткал для готовящейся свадьбы свое лучшее музыкальное полотно. Он сочинил балладу о любви. Он написал песню, способную растопить даже самые ледяные сердца, зажечь их пламенем страсти и сделать чуточку прекраснее. Он написал песню, которая говорила языком самого Великого Чувства. Голос Мойры, присоединяющийся к его лютне после задумчивого вступления, звучал подобно воспоминанию о первой влюбленности, подобно клятве перед нежным поцелуем на ночь, подобно шелесту осенних листьев под ногами любимой. На протяжении десяти минут, что длилась баллада, он был самой любовью.
– Смотритель! – вскричал Тристан, вскакивая на ноги. – Я не могу больше говорить об этой песне! Я должен сыграть ее для тебя! Я был к тебе слишком жесток, когда завел этот разговор. Я вижу, как загорелись твои глаза, как твоя душа жаждет услышать эту чудесную музыку, какой пыткой для тебя становится моя речь. Ни одно слово не сделает честь моей песне. Пусть в этот дождливый вечер мы сыграем самую странную нашу премьеру. Прошу тебя, не рассказывай никому об этом сымпровизированном концерте – пускай король и далее тешит себя иллюзией, что моя работа и вправду была посвящена женитьбе его сына. Музыка пишет сама себя, она не предназначена для помпезных свадеб и дурно пахнущих таверн, равно как и моя лучшая песня никогда не будет принадлежать очередному капризному принцу и его напомаженной невесте. Но горе мне! Я вынужден скитаться по городам и весям и выступать перед неблагодарной публикой для того, чтобы заработать себе на кусок хлеба и новые струны для старинной лютни; но, будь на то моя воля, я оградился бы ото всего мира и посвятил себя разговору с вечностью – только я и моя музыка. Как знать, быть может ты, одинокий отшельник, поймешь мою загнанную душу лучше других? Слушай же, слушай!
И с этими словами он привычным движением извлек из футляра лютню и заиграл.
Тристан не солгал, слова и вправду не могли описать его песню. Смотритель чувствовал, как сердце его наполняется непонятным томлением, как по венам его растекается непонятное тепло, как взор его утопает в тумане и ищет, ищет что-то недостающее. Мойра запела, и Смотритель утонул в ее голосе. Разве можно было описать ее пение? Разве можно было подобрать такие слова, которые не принизили бы его божественный полет, не упростили бы его неизбежную сложность, не усложнили бы его очевидную простоту?
Не раз Смотритель чувствовал, как его глаза наливаются влагой, и тогда он смахивал непрошенные слезинки прежде, чем они успевали скатиться по его щекам. Он не отрывал взора от Мойры. Она была столь немногословна до этого – как же чудесно было слышать ее голос! И она пела для него, подумать только! Она приоткрыла для него свою чудесную душу и позволила ей заполнить эту комнату, весь маяк, всю его жизнь. Как хотелось бы, чтобы этот чудесный сон никогда не прекращался, но Смотритель знал, что вещи всегда идут своим чередом. Она прекратила петь, а вскоре смолкла и лютня. Когда песня закончилась, музыканты и слушатель еще несколько минут сидели молча. Наконец Тристан поднялся и, не говоря ни слова, убрал лютню в футляр. Он увидел все, что хотел, на лице Смотрителя. Его мысли уже были во дворце, и он переживал минуту неизбежного триумфа, слушая рукоплескание двух дворов и утопая в восхищенных взглядах двух королевских семей.
Они остались ночевать на маяке. Смотритель уступил Мойре свою кровать, единственную в доме, Тристану постелили на полу, а сам хозяин расположился в погребе.
Посреди ночи Смотритель проснулся и, бесшумно ступая, вышел на крыльцо. Светила полная луна, дождь прекратился, и маяк окутало обещание тишины – то капельки стекали с листьев на мокрую траву и шелестели так, как будто бы дождь еще не прекратился, но вот-вот стихнет. Мойра сидела на крыльце. Ее плечи беззвучно содрогались, головка лежала на руках. Смотритель посмотрел на нее некоторое время, а затем, ступая так же бесшумно, вернулся в дом и сошел в погреб. На следующее утро, когда музыканты собирались в дорогу, он не сводил глаз с Тристана, читая их, как открытую книгу. Мойра не проронила ни слова, но ее спутник также был непривычно молчалив. Он хмурился, и пальцы его время от времени бегали по воздуху, играя на невидимой лютне, повторяя сложные места и размышляя о возможных изменениях. Тристан накинул свой плащ, сухо отблагодарил Смотрителя и вышел