Илья Глазунов. Любовь и ненависть - Лев Колодный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед старинным шкафом, где под стеклом выставлен в исполненном художниками переплете Устав академии, Глазунов задержался, сказав, что и на Мясницкой надо бы заказать такой – для Устава, представив его на видном месте.
* * *
Илью Глазунова привели в этот храм, еще когда он не залечил раны, причиненные прямым попаданием мощной фугасной бомбы, адресованной расположенному рядом с парадным входом мосту над Невой. Открыв одну из дверей на втором этаже, можно было увидеть улицу и академический сад, обелиск, воздвигнутый в честь «Румянцевых побед».
Но звонок регулярно раздавался в холодных классах. Через разбитые окна падал на подоконники снег. Занятия проходили каждый день. Утром рисовали. Во второй половине дня, как в обычной советской школе, «проходили» все предметы, необходимые для получения аттестата зрелости. Учителя не очень нажимали на математику, физику и химию, потому что знали: из этих мальчишек и девчонок инженеров не выйдет.
Учили рисовать так, как это делали в далеком прошлом. Ставили в классе копии античных бюстов и давали всем одно задание. Никакого отступления от этого закона не допускалось. Потом предлагали таким же образом копировать статуи в рост…
«В течение долгих лет обучения в средней художественной школе и академии мы проводили долгие часы за рисованием, точнее говоря, за срисовыванием образцов античного искусства. Для нас это была школа постижения подлинной гармонии, одухотворяющей и преобразующей человеческое тело в примерах великого творчества. Сидя в нетопленых классах, зачастую в шубах, посинев от холода, мы часами любовались прекрасным обнаженным юношей-дискоболом».
По коротким высказываниям, репликам, по опубликованным воспоминаниям создается впечатление, что опаленное войной сердце ученика СХШ при Институте имени И. Репина открыто было всему прекрасному. Эрмитаж и Русский музей распахнули двери после блокады не сразу. Но зато в 1945 году состоялось торжественное открытие академического музея античных слепков. В его залах состоялась встреча Ильи Глазунова с Никой, потрясшей его воображение так же, как Аврора на картине Гвидо Рени.
«Ника! Стремительная, как белоснежное облако, со складками одежд, волнуемых ветром, как прибой пенистых волн Адриатики!..» – не буду дальше цитировать это пространное восторженное описание, сохранившееся под обложкой старого журнала. Потому что и по этому короткому отрывку ясно, почему сейчас, где только можно, добывает ректор Российской академии живописи, ваяния и зодчества слепки античных статуй. Те самые, которые разбивали кувалдами в 1918 году раскрепощенные от оков академической школы студенты в Москве и Петрограде, сбрасывая их с «парохода современности» по призыву выразителя их дум, в мыслях расстреливавшего Растрелли и Рафаэля.
После этих стихов люто на всю жизнь возненавидел «поэта революции» Илья Глазунов. Потому на его картине, в «Мистерии XX века», предстает Владимир Владимирович с папиросой в зубах и с револьвером в руке, нацеленным в каждого, кто подходит к полотну…
Гипсы покупает Глазунов и свозит на Мясницкую, выставляет в коридорах, в актовом зале, чтобы они воспитывали студентов так, как его сверстников. Носится по Москве, добывая миллионы на поездку студентов в Питер, чтобы могли ходить в Зимний, увидеть не проданную большевиками картину Рафаэля…
* * *
Двери музеев академии были закрыты. Показать слепки, картины Глазунов не смог, чему не особенно огорчился. Потому что, в сущности, не за этим ходил по знакомым длинным коридорам, не для того поднимался по лестнице, чтобы продемонстрировать мне «Триумф Авроры». А чтобы найти в аудитории старого друга, который несколько месяцев, как все преподаватели, не получал даже той мизерной зарплаты, какую выдавали осенью 1995 года. Он его встретил и увлек в пустой класс. Я не видел, что происходило за закрытой дверью, не спрашивал ни о чем, поскольку по злым высказываниям в адрес правительства мне стало ясно: Илья Сергеевич сделал то, что обязано было государство.
На людном перекрестке перед триумфальными залами Глазунов остановился, окруженный бывшими сокурсниками, представив мне их, не жалея эпитетов:
– Ветрогонский! Чудный человек, изумительный художник! – Оказалось, тот едет на праздник в родной город Череповец.
– У меня там выставка была, – вспомнил Илья Сергеевич малоизвестный факт биографии, вспомнил и про то, как Ветрогонский его давно поддержал.
– Я тебе очень благодарен. Я добро помню. И тебя всюду хвалю, где только могу.
Оказалось, что и Ветрогонский помнит добро, сделанное Глазуновым.
– Если я еще живой, то не без твоего участия.
– Поклон Череповцу. Чудный город, люди чистой души…
Через мгновение на этом же перекрестке появился декан факультета, где училась экскурсовод Манежа, студентка Ира, отстраненная от обслуживания будущей выставки.
– Павлов, Глеб Николаевич, мой брат, кафедрал лучшей академии мира. Петербургская академия самая замечательная, скромно я пытаюсь что-то возродить в Москве, так трудно все дается, – такими словами представил Глазунов декана искусствоведческого факультета, учившегося в одно время с ним.
Вот у него взял я короткое интервью, задав вопрос, давно меня волновавший:
– Почему искусствоведы не признают Глазунова? Может быть, действительно он не может, как они заявляют, рисовать?
– Почему так ненавидят меня художники? – отредактировал мой вопрос Илья Сергеевич.
– Успех, наверное, который заработан трудом… Зависть! Зависть человеческая. Это есть у всех: и у художников, и у актеров. Индивидуальное искусство. Не фабричный труд. Каждый считает: чем я хуже? Вот он, – при этих словах Павлов бросил взгляд на старого друга, – снискал известность, вот он там в Италии пишет папу. А я пишу свою собственную кошку… А помнишь, как ты заступился за Марка Эткинда? – перевел разговор Павлов в другую плоскость. – Его хотели исключить из комсомола за космополитизм, за какое-то моральное разложение, преклонение перед буржуазной действительностью… Ты был единственный на том комсомольском собрании, который встал и сказал, что все это бред. Марк толковый честный человек. Он был старше нас, фронтовик.
– Марк Эткинд в одной компании за меня морду набил, – с удовлетворением добавил к этим словам Глазунов.
Узнать подробности того собрания от Марка не удастся, потому что искусствовед Эткинд, по словам Павлова, талантливейший человек, автор монографии об Александре Бенуа, скончался после выступления на каком-то собрании.