Приспособление/сопротивление. Философские очерки - Игорь Павлович Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вполне отдаю себе отчет в том, что приведенные соображения о логике эпохальной истории слишком сжато сформулированы и слишком абстрактны, чтобы быть без труда воспринятыми. Но здесь не место детальнее вдаваться в эту сложнейшую материю, бывшую предметом исследования в других моих работах, к которым я и отсылаю читателя[269]. Важным для меня было лишь в самых грубых чертах набросать схему, которая дала бы возможность понять, как традиции усваивают себе скачкообразное фазовое развертывание истории, не теряя своей действенности на разных ее отрезках. Пластичность обеспечивают традированию негативные слагаемые дискурсивных интенсионалов. Под влиянием отрицаний, двигательной силы истории, эти компоненты смыслового содержания, которым располагают дискурсивные образования, претерпевают изменения, не теряя, однако, своей сущности быть тем собственным Другим, какое в обязательном порядке присутствует в идейном составе традиций. Дискурсы инертны в центрированности на субъекте и непостоянны, пластичны в том, как они трактуют его самоинаковость.
Коль скоро задача биологического наследования – выживание особи в потомстве, это смещение настоящего в перманентно значимое будущее гасит время. Если оно и ощутимо здесь и сейчас в форме заботы о потомстве, то лишь постольку, поскольку уже чревато завтрашним днем. В известном смысле биологического времени нет. Точнее, оно есть в качестве инвестиции в чужую жизнь. Во всей своей неумолимости время творится в мире идей. Заложенность в их содержание негативного потенциала делает их экстенсиональную претензию на то, чтобы утвердиться раз и навсегда, несостоятельной, предоставляет свободу будущему, в котором нет нас – тех, кто мог бы распоряжаться временем. Как экстенсиональное явление традиции расширяют опробованные ими области помысленного, дабы таким образом обеспечить себе самосохранение в неустойчивом историческом контексте. В плане объема традиции наращивают память, в которой новое будет сосуществовать со старым в порядке его по возможности максимального дополнения. Интенсионально же традиции пускаются в саморастрату, неэкономно расходуют наличный в них энергетический ресурс, отвергая одно в себе ради другого, замещая старое новым, а не раздвигая свой кругозор.
Примем, что транзитивность, интранзитивность и континуальность по смежности реалий отличают, соответственно, ментальности, формировавшиеся во второй половине XIX века, на пороге к следующему столетию (Fin de Siècle) и в 1910–1950‐х годах. Господствовавшее в первый из названных периодов аналоговое мышление резонировало в философии Ницше в образе сверхчеловека, призванного заместить собою человека, отдавшегося во власть Богу. Между увечно-неполноценным христианином и грядущим трансгуманным существом есть промежуточное звено – заявляющий свою волю ренессансный индивид, которого Ницше толкует по Якобу Буркхардту. Homo novus очередной эпохи, спланированный в учении Анри Бергсона об интуиции, – это носитель не волевого, как у Ницше, а гносеологического начала, превозмогающий раздельность рациональных познавательных актов так, что связывает всё со всем, не признавая никакого отсутствия, пустот, ничто, хотя бы и было неясным, по какому принципу все мировые явления оказываются соотносимыми. Во времена авангардистско-тоталитарной социокультуры хайдеггеровское бытие-к-смерти поместило собственное Другое человека на границе его быта – там, где Dasein, сфера субъекта, и Sein, великая объектность, смежаются так, что всякое существование поглощается помимо нас сущим. Можно сказать и так: смерть в качестве нашего иного метонимична, она ведь есть totum pro parte применительно к каждому из живущих. На языке Карла Ясперса, Dasein – «пограничная ситуация», в которую человек заключен навсегда.
Сходные преобразовательные процессы прослеживаются и в политическом дискурсе, который послужит контрольным рядом к примерам, вырванным из истории философии. Собственное Другое политических решений, революция, проходит у Маркса перед тем, как достигнуть своей цели в возведении бесклассового общества (его аналогичность «первобытному» социуму эксплицировали Фридрих Энгельс и Фердинанд Тённис), промежуточный этап, состоящий в установлении диктатуры пролетариата. Начало прошлого века ознаменовалось появлением уже разбиравшегося трактата «Размышления о насилии», где Жорж Сорель (кстати, высоко ценивший философию Бергсона) отождествил генеральную стачку с мифом, императивным для всех членов общества, в котором он циркулирует. Сореля занимал вопрос не о том, чтó рассказывается в мифе, а о том, как он властно объединяет людей в их жажде узреть начало всего что ни есть. Всеобщее имеет место для Сореля там, где у всего отыскивается начало, где бытие связывается воедино лишь своей абстрагированной от какой бы то ни было конкретности разностью с небытием. Авангардистское сознание придаст в чаяниях Льва Троцкого революции свойство перманентности, концептуализует ее перекидывающейся из страны в страну, из одного очага в соседний.
Остановим на этом разговор о традициях, угрожающий протянуться в плохо обозримую даль,