Эмигранты - Алексей Николаевич Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боюсь, что мне теперь долго не придется писать вам. События для нас, петроградцев, чрезвычайно угрожающие. По нашим сведениям, Антанта серьезно принялась вооружать Юденича и финнов. Петроград – на мушке дальнобойных орудий финского берега, Кронштадт – под жерлами английских дредноутов. Наступления ждем со дня на день. А Москва продолжает высасывать у нас силы для иных фронтов. Есть слухи (но, очевидно, панические, а может быть, и провокаторские) – будто бы Петроградом на крайний случай решено пожертвовать и базу тяжелой индустрии перенести на Урал и в Кузнецкий бассейн. Слухи подогреваются приказами об эвакуации заводов. Но рабочие отвечают на это примерно так.
Рабочие Ижорского завода постановили: «Всякую эвакуацию прекратить, дабы не вводить дезорганизацию как в среду рабочих, так и во вполне налаженную работу по бронированию автомашин. Мы, ижорцы, закаленные в боях, твердо верим в победу, крепко стоим на своих постах и знаем, что и когда нужно делать, когда и какую работу производить и когда нужно заниматься эвакуацией»».
Впечатление от этого письма было настолько крепкое, что Леви Левицкий и Ардашев долго молчали, – один, навалясь локтями на стол, глядел в пустую синеву окна, другой, поджав губы, мял хлебные шарики. Потом они заговорили о судьбе революции, волочащей на ногах чудовищные гири: на левой – семьдесят пять процентов неграмотного населения, на правой – интервенцию с белыми генералами и за спиной – змеиный клубок заговоров.
Ардашев откупорил бутылку коньяку, – сердца у обоих разгорячились и умилились. В этот час оба, казалось, готовы были отдать жизнь за справедливость.
– Честное слово, я вернусь, я вернусь, я должен вернуться, – повторил Леви Левицкий. – Здесь я себя не уважаю! Человек может пачкать себе лицо, но жить в грязи? Нет! Нет!
Возвращаясь уже под вечер с затянувшегося завтрака, Леви Левицкий не останавливался перед витринами, не дергал ноздрей в сторону хорошеньких женщин. Он купил русских и немецких газет, вернулся в гостиницу, снял пиджак и сел читать. В Венгрии – революция, в Германии – вот-вот восстанут спартаковцы, в Англии – забастовки, в Италии – невообразимый хаос. Душа Леви Левицкого расщепилась. «Они правы, черт их возьми, правы, правы, – бормотал он, хватая, бросая, комкая газеты, – это начало мировой революции…» Заглядывая в котировку биржевых курсов, сличая их со вчерашними, шумно сопел носом: «Ардашев прав, деньги нужно делать в Европе, и именно там, где все на волоске». Наконец он начал ходить из угла в угол, волоча за собой табачный дым. В дверь слабо постучали. Бесцветной тенью появилась Лили:
– Вера Юрьевна просила передать, что очень извиняется за вчерашнее, непременно ждет вас сегодня к обеду, к семи часам.
– Вы знаете, я, кажется, не поеду… А? (Лили опустила голову.) Золотко мое, извинитесь за меня… Или я напишу. (Лили тенью стала уползать в дверную щель.) Может быть, отложим?
И вдруг в нем поднялось желание, такое вещественное и мучительное, что, стиснув зубы, он за руку втащил Лили в комнату.
– Подождите… Княгиня ждет меня, говорите?
– Да, они очень ждут.
– Ну, раз ждут… Буду европейцем… Что нужно – смокинг? Через десять минут буду готов.
– Я заказала автомобиль… Вы одни поедете, я позже…
Закрыв за ней дверь, он взглянул на часы: двадцать минут седьмого. Он торопливо достал крахмальную рубашку и, ломая ногти, всовывал запонки. Желание раздавливало его, как лягушку в колесной колее, и он, сердясь на запонки, бешено оскалился. Но остроумие все же никогда его не покидало: покосился в зеркало, пробормотал:
– Завоеватель Европы…
– Едет, – сказал Хаджет Лаше.
Он вышел на крыльцо. В сумерках, быстро приближаясь, шумела машина. Лаше схватился за перила, слушал, всматриваясь.
Вдали выступали из темноты березовые стволы, свет фар побежал по стволам. Лаше снял руки с перил, провел по волосам. Сошел с крыльца.
Со всего хода автомобиль затормозил. Лаше подошел, дернул дверцу. Из автомобиля неуклюже – боком вылез Леви Левицкий. Поправил шляпу, глядя на темный дом, где – ни одного освещенного окна.
– Приехали все-таки… – обеими руками Лаше потер щеки.
– А что? – почти с испугом спросил Леви Левицкий.
– Да ничего, все в порядке… Ждем… Кто-нибудь знает, что вы поехали сюда?
– Нет… Вы же просили…
– Кому-нибудь да сказали все-таки?
– Слушайте… Это странно даже…
– Завтракали у Ардашева?
– Ну, завтракал…
– Он знает?
– Что? Что он знает?
Оба говорили отрывисто, торопливо, сдерживая нарастающее волнение.
– Да никто ничего не знает, – сердито сказал Леви Левицкий. – В чем дело?
Хаджет Лаше придвинулся.
– Ах, в чем дело, хотите знать?
Это уже походило на угрозу. Леви Левицкий оглянулся, сейчас же Жорж погасил фары. В руке Леви Левицкого задрожала тросточка. Но он был больше растерян, чем испуган. Что все это могло значить? Лаше или сумасшедший, или бешеный ревнивец…
– Я не навязывался ни к вам, ни к вашим дамам… И даже ехать-то не имел особенного желания… (Леви Левицкий осмелел и петушился.) Княгиня хотела о чем-то со мной говорить… Пожалуйста… Не нравится мое присутствие? Пожалуйста…
Он повернулся к автомобилю. Жорж торопливо отъехал. Леви Левицкий остался с поднятой тростью. Лаше – мягко, с завыванием:
– Милости просим в дом, дорогой товарищ, поговорим по душам.
Больно схватил за руку выше локтя. Леви Левицкий с силой рванулся. Из темного дома на крыльцо вышли трое. У него стало тошно в ногах. Три человека сбежали с крыльца, вырвали у него трость, сбили шляпу. Двое – под руки, третий, схватив сзади за штаны, втащили в дом, в темноту. Все это – мгновенно и молча, только шумно сопел Хаджет Лаше.
– Наверх его, наверх…
Леви Левицкий в изорванном смокинге, с выскочившими запонками полулежал на угловом диване наверху, в комнате с камином. Еще в темноте его обыскали, взяли бумажник, документы, золотой портсигар, часы с бриллиантиками, сорвали перстень с пальца. Кто-то, наконец, зажег свет. Четыре запыхавшихся человека стояли перед ним… У Хаджет Лаше, как резиновое, ходило ходуном изрытое лицо. Рыжеволосый Эттингер, от сердцебиения побледневший до веснушек, вытирался платком. Биттенбиндер свирепо выпячивал губы. Извольский свинцово глядел в лицо Леви Левицкому. Затем кто-то достал папиросы, и все четверо жадно закурили.
Извольский, не спуская темных от ненависти глаз с Леви Левицкого, сказал тихо:
– Мерзавец! Товарищ большевик! Ты приговорен Лигой спасения Российской империи… Сволочь, жид! Повесить… твою мать!