Станислав Лем - Геннадий Прашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Это как бы воспоминания о детстве, полные отступлений разного рода, — писал Лем Мрожеку. — И Ясь Щепаньский очень обрадовался, даже издал машинальный возглас одобрения, что я наконец-то оторвался от научной фантастики, что меня поразило. Впрочем, и Барбара с удовлетворением приняла эту книжечку, и я снова удивился и встревожился, поскольку вовсе не рвусь хвататься за “современную тему”.
Впрочем, есть кое-какие задумки.
Например, забавно было бы написать фиктивный дневник некоего фиктивного типа, чтобы в этом дневнике были представлены впечатления от прочтённых романов, стихов, философских произведений, драм — тоже фиктивных, вымышленных, благодаря чему можно было бы поубивать кучу зайцев сразу. Во-первых, я освободился бы от надоевших подробных описаний (“Маркиза вышла из дому в пять”); во-вторых, мог бы включать аллюзии на тексты, в которых фигурируют чудовищные вещи. То есть делал бы это многопланово, например, представлял реакцию фиктивной критики на фиктивные произведения в дневнике, также фиктивном, и от имени героя, разумеется, тоже фиктивного. Другое дело, что такая концепция рассчитана на долгое время, может быть, на годы, она потребовала бы колоссальной находчивости, изобретательности и того, что я люблю, то есть монументальной мистификации. Не знаю, возьмусь ли я вообще всерьёз за что-нибудь такое, но сама идея соблазнительна…»
(Частично эту идею Станислав Лем реализовал, когда через десяток лет взялся за сборник рецензий на несуществующие книги — «Абсолютная пустота» и сборник предисловий к несуществующим книгам — «Мнимая величина».)
«Высокий замок» — книга поразительная.
Если и раньше романы Станислава Лема были наполнены множеством самых разнообразных деталей, то «Высокий замок» похож на волшебный сундук, из которого память писателя по мере необходимости извлекает всё, что до поры до времени было надёжно упрятано в подсознании. Это и ящик отцовского письменного стола, в котором (от юного Стася ничто не могло укрыться) хранились деньги, совсем настоящие, это и коробочка шоколада «Нардалли», привезённая из самой Варшавы. Это и хранившаяся в том же столе миниатюрная заводная птичка в коробке, выложенной перламутром, и ещё одна такая же птичка, только покрупнее, размером с воробья. И, конечно, хранились в отцовском столе какие-то другие необыкновенные мелочи — крохотный столик с шахматной доской, малюсенькие стульчики, диванчики, серебряные рыбки, монеты, пилки для ногтей, ложечки. Какой поразительный контраст между невероятными космическими мирами романов «Солярис» и «Непобедимый» и домашним миром «Высокого замка»…
И на этот раз критика не удовлетворила Лема.
«Странные вещи наблюдаются на всех уровнях, — недоумевал он.
При чтении рецензий (на книгу «Высокий замок». — Г. П., В. Б.) меня часто поражал ненавидящий тон. Например, несколько часов назад я держал в руках рецензию Адама Климовича, от которой веет убийственной неприязнью. Он приписывает мне множество вещей, применяя резкие выпады ad personam. Он утверждает, например, что у меня отличная память и эту книгу создал не механизм спонтанно возникающих воспоминаний, а моё сознательное желание подчеркнуть одни вещи и скрыть другие. Прежде всего, это, конечно, касается умолчания о жестоких и суровых общественно-экономических условиях, в которых оказался Львов, — когда мне было четыре или двенадцать лет.
Должен сказать, что это исключительный идиотизм.
Как ребёнок из буржуазной семьи — мой отец зарабатывал девятьсот злотых, что было приличной суммой, а сверх того имел частную практику на дому, — я не мог знать, что существует что-то такое вроде борьбы классов. Это, конечно, ужасно, но я действительно в возрасте семи лет ничего не слышал о Марксе. В “Высоком замке” моя память представлена в виде разорванного мешка, там можно найти даже описание похорон казака, когда я видел явную нищету, но она ведь должна была представляться мне естественной вещью, поскольку ребёнок при врастании в некую традиционную реальность всё воспринимает как очевидность. Это было так же естественно, как толпы различных музыкантов и канатоходцев, ходивших и прыгавших по дворам, которым из окон сыпались пятаки, завёрнутые в бумажки. Это была эпоха значительных общественных и имущественных различий, но когда я писал “Высокий замок”, то старался оперировать именно детским сознанием, а не моим сегодняшним, иначе получился бы палимпсест или совершенно неудобоваримая смесь. К воспоминаниям, ограниченным первыми детскими и гимназическими годами, я не мог примешивать знания, полученные двадцатью годами позже. Это не имело бы смысла.
Кроме того, из текста Климовича вытекает, будто я лгал, описывая “систему Удостоверений”, что это якобы ещё один фантастический текст писателя Станислава Лема. Но неужели я должен был давать нотариальные клятвы, призывать свидетелей и нанимать частных детективов? Война уничтожила дом моего отца, а с ним и все детские каракули вместе с серебряными ниточками для сшивания удостоверений и зубчатыми колесиками из будильника для перфорирования. Какие можно представить доказательства?..»
«Я уже говорил, что писать и читать научился рано, — писал Станислав Лем в «Высоком замке». — Я рисовал красивые усеянные множеством цветочков поздравительные открытки матери и отцу, да и первые мои занятия были типичными, обыкновенными. После войны мне в руки случайно попал какой-то сборник стихов для детей, в котором я обнаружил то, что читал тридцать лет назад; и меня удивило — чего только я в этих стихах не находил, будучи шестилетним мальчонкой. Какие-то драмы, неправдоподобные и невероятные, эмоции, уже совершенно отсутствующие у меня теперь, удивление, страсть и смех таились в то время для меня в сочетании невиннейших слов. Почему история пятна на полу, с которым не могла справиться метла, была полна скрытой угрюмости, даже угрозы? Почему подсчёт бесхвостых ворон превращался в действо чуть ли не магическое, чуть ли не в рискованный вызов, брошенный каким-то скрытым силам, в искушение неведомого лиха? Тем более странно, что я никому не признавался в этих эмоциях, страхах, драматических переживаниях, никому о них не говорил. Вероятно, я не сумел бы этих состояний выразить, описать. Но, кроме того, — будь я в состоянии в то время подумать об этом, — я, видимо, счёл бы, что реакция, подобная моей, является единственно возможной и совершенно естественной. Во всяком случае, тогда я был более отзывчивым инструментом, нежели сегодня, не требовалось многих раздражителей, ударов, чтобы вызвать во мне или, точнее, чтобы возвести в моей голове целые небоскрёбы чувств и переживаний. Определённо, авторы книжек для детей сами не ведают, что творят, не представляют себе, каким легковоспламеняющимся — правда, лишь психически — материалом жонглируют. Им кажется, что они рассказывают поучительную историю, а между тем во время чтения она превращается в загадку или в запутанную драму; стремясь рассмешить, они учат мистическим тайнам. Они складывают ямбы, а в какой-нибудь семилетней голове эти ямбы трансформируются в возвышенный гекзаметр. Самыми необыкновенными были эти первые, полузабытые чтения…»