Александр I. Сфинкс на троне - Сергей Мельгунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воспоминания писались, как мы знаем, в 60-х годах, в период одних из тех медовых месяцев русской общественности, которые спорадически выплывают у нас на поверхности. И, пером дочери, Ростопчин становится уже либералом, горячим противником крепостного права, за что его и возненавидела аристократия. Читатель, хоть немного знакомый с биографией Ростопчина и с основами его мировоззрений, ясно видит, какие метаморфозы происходят под родственным пером: крепостник становится убежденным защитником крестьянской свободы. Если послушать дочь Ростопчина, то окажется, что последний, в юных годах пораженный низостью окружающей знати и угнетением бедного народа (peuple des campagnes), отправляется за границу с исключительной целью найти нравственное противоядие в изучении быта и нравов других народов. Он делается англоманом – поклонником и моральных качеств английского народа, и его политического устройства. Здесь, в Англии, Ростопчин усвоил то понятие «чести» (слово, незнакомое в русских вокабулах), которое руководило им впоследствии во всех деяниях.
Как далеки все эти черты от действительности, наилучшим образом показывают письма самого Ростопчина к его другу кн. Цицианову в первые годы XIX века. В период наибольшего своего либерализма, именно в тот момент, когда, находясь не у дел, Ростопчин заигрывал с бывшими екатерининскими мартинистами, на которых впоследствии возводил наиглупейшие обвинения, он в таких словах отзывался о той Англии, которая, по словам дочери, явилась его как бы политической воспитательницей: «Я ничего гнуснее правил Аглицкого министерства не знаю, а между глупыми привычками в людях говорят: honnête comme un Anglois». (Письмо 30 марта 1804 г.) Он резко осуждает, напр., адм. Чичагова за то, что тот «отъявленный якобинец на аглицкую стать», и вообще всех тех, кто делает Россию «орудием губительной Аглицской политики». Ростопчин в это время за «Бонапарте»…
Такую же историческою подлинность имеют и все остальные свободолюбивые мечты. Только в воображении г-жи Нарышкиной Ростопчин умоляет Александра I после 1812 г. дать политическую и социальную свободу тем, кто спас корону и честь России. Нарышкина убеждена, что если крестьянское освобождение 1861 г. обагрилось в России кровью, то только потому, что не было второго Ростопчина, который сумел бы на своем народном языке растолковать массе дарованную свободу… Однако должны быть пределы и для родственного чувства!
Если бы воспоминания г-жи Нарышкиной были изданы лет сорок назад, они представляли бы еще значительный интерес, так как заключают в себе многочисленные выписки из записок и писем Ростопчина, но теперь, когда и переписка и записки Ростопчина опубликованы в подлинном своем виде, выдержки уже не имеют такого значения. Приходится отыскивать новые штрихи, что довольно затруднительно, так как издатели не потрудились сделать никаких объяснений, ссылок[129]. Пожалуй, новых черт мы не найдем в воспоминаниях Нарышкиной, если только отбросить давно опровергнутые сказки о Верещагине и приведенные выше вполне фантастические характеристики свободолюбивых мечтаний гр. Ростопчина. Но зато в воспоминаниях дочери найдутся новые нюансы для подтверждения ростопчинского бахвальства.
1815 год. Дочь громко читает отцу «Певца во стане русских воинов» Жуковского. Чтение вызывает такое замечание со стороны Ростопчина: «Если Гомер жил бы в наше время, я думаю, что он счел бы меня достойным фигурировать среди Гектора и Ахилла, но Жуковский в своей “Илиаде” боится не понравиться императору, говоря обо мне».
Передавая некоторые беседы «героя» 1812 года, Нарышкина и не подозревает, что она тем самым с поразительной отчетливостью вскрывает ту подоплеку комедианства, которая лежала в основе геройских подвигов одного из наиболее прославившихся патриотов Отечественной войны.
1 сентября в 5 час утра Ростопчин прощается с уезжающей семьей. Дрожащим от волнения голосом он с пафосом говорит, что ему, как начальнику города, предстоит разделить все опасности с народом и, быть может, погибнуть в битве. Как хорошо известно, Ростопчин и не думал ехать на «Три горы», куда призывал население. Это была одна из привычных ему буффонад. Спрашивается, однако, если он морочил население сознательно в целях своеобразного успокоения, то для чего он делал это по отношению к собственной семье? Психологически это было бы совершенно непонятно, если бы неискренность и поза не были второй натурой Ростопчина.
В воспоминаниях Нарышкиной находится подтверждение одного факта, который до сих пор в литературе продолжает быть спорным, – факта участия Ростопчина в Московском пожаре. Все поклонники Ростопчина настаивают на этом факте, видя в нем проявление наибольшего ростопчинского героизма и его патриотической мудрости. Большинство исследователей не видят, однако, в пожаре Москвы элементов сознательно продуманного плана и отрицают активное участие в нем Ростопчина. Москва сгорела сама по себе. Я очень далек от какого-либо преклонения перед фальшивым образом демагога-барина и очень мало склонен видеть в Московском пожаре акт патриотического самопожертвования – для этого решительно никаких данных нет. Но участие Ростопчина для меня является несомненным – это была еще новая буффонада.
Нарышкина всю историю рассказывает в обычном духе националистической и родственной историографии. Она повествует о том, что 31-го ночью у Ростопчина было таинственное совещание с начальником полиции Брокером, приведшим на совещание несколько обывателей и полицейских, которым и были даны соответствующие инструкции. Нарышкина прибавляет, что в 1819 году, когда она уезжала из Парижа, отец поручил ей передать 5000 фр. двум женщинам, Прохоровой и Герасимовой, в качестве вознаграждения за хорошо исполненное их мужьями поручение.
К сожалению, только приходится сделать оговорку, что при чтении воспоминаний Нарышкиной невольно очень мало им доверяешь, и не только потому, что она рассказывает в большинстве случаев, по слухам и с чужих слов, – дочь восприняла по наследству многие качества отца, заставляющие вообще относиться с большой осторожностью к ее рассказам; и прежде всего это столь типичное для Ростопчина самовосхваление, заставлявшее его так часто говорить сознательно неправду.
Мы могли бы, казалось, более доверять Нарышкиной там, где она говорит о семье, о взаимных отношениях между отдельными членами, отца, матери и детей. Интимная жизнь иногда дает очень много материала для характеристики внутренних переживаний описываемой личности, дает возможность глубже войти в психологию лица и вскрыть иногда побудительные причины того или иного его действия. Но, конечно, в изложении Нарышкиной и отец, и мать, и дети – все это персонажи исключительных добродетелей, обладающие исключительными для своего времени интеллектуальными и моральными качествами.
Семья Ростопчина – семья выдающаяся. О добродетелях самого Ростопчина мы хорошо осведомлены. Послушаем теперь характеристику его супруги. Она обладала доблестями «настоящей римской матроны: благородством, независимым характером, стоицизмом», которые дочь не встречала ни в одной женщине русской нации. И так далее в том же духе. В данном случае родственники разошлись в оценке своих родичей, и в упомянутых воспоминаниях внучки мы встретим совершенно иную характеристику бабки. В изображении графини Лидии Ростопчиной ее бабка является женщиной, преисполненной пороков. Как другие потомки Ростопчина употребили много энергии и силы для восстановления его утраченного в истории облика рыцаря без страха и упрека, так внучка давно уже поставила своей задачей «рассказать правду» о графине Екатерине Ростопчиной и с этой целью в 1904 г. выступила в «Историческом Вестнике». В изображении внучки, это была жестокая, черствая женщина, фанатично преданная католичеству, бывшая слепым орудием в руках иезуитов. Насколько справедлив такой образ? Воспоминания внучки, как и все, что выходит из-под пера семьи Ростопчиных, крайне тенденциозны. Патенты на право именоваться великими людьми раздаются чрезвычайно легко. И, вероятно, образ жены Ростопчина в значительной степени сгущен в своих отрицательных свойствах. Бабка не сходилась с матерью автора воспоминаний (небезызвестной московской поэтессой, само собой разумеется, заслужившей, по мнению дочери, бессмертия в России). Вероятно, эта вражда положила неизбежный отпечаток на характеристику внучки. Но, несомненно, что живописуемая «доблесть римской матроны» сильно тускнеет при сопоставлении двух родственных характеристик.