Ночные тайны - Ганс-Йозеф Ортайль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У Байермана есть свои заслуги, ты это знаешь, Вильгельм, — убеждал Георг. — Он превосходный редактор и внимательный наблюдатель и всегда протянет руку помощи своим авторам.
— Ты прекрасно это сказал: «Он протянет руку помощи». У Байермана действительно есть что-то от священника. В нем прячется такой тихий, углубленный в себя монсеньор. Я представляю, как он прогуливается по садам Ватикана, настраивает свой бинокль и предсказывает темному большому кипарису ужас его осени.
Невозможно следовать за ним его извилистыми путями. Как же отцу удавалось вывести разговор на прямую дорогу? Вероятно, он со своей стороны тоже предпринимал соответствующий натиск, оставаясь таким же неясным, но используя слова из языка Ханггартнера. Может, стоит попробовать? Хойкен решил разок рискнуть.
— Ты заговорил об осени, Вильгельм. Между нами говоря, этой осенью я хочу наслаждаться. Трудности делают человека одиноким, а это лишает наслаждения, но кому я это говорю? Наш брат не очень доверяет одиночеству, оно не спасает от забот, которые если уж лезут в голову, то грызут тебя и не отпускают. Возможно, писатели, люди искусства и выигрывают от одиночества, может быть, они продуктивно используют его. Наш брат, во всяком случае, в этом не разбирается. Мы ищем спасения вне самих себя — в тебе, в твоих романах, в том, чтобы посмотреть, как это одиночество ты описываешь.
Хойкен не мог припомнить, чтобы когда-нибудь так говорил. То ли он находился под гипнотическим воздействием Ханггартнера, то ли сам выпустил свой язык на свободу. Но, во всяком случае, он построил для своего собеседника мост. Одинокий автор за своим письменным столом — это точно отправная точка его романа. «Господи, направь его по этому мосту», — тихо молился Хойкен. На счастье, Ханггартнер покончил с раками. Листья салата он есть не стал, осушил бокал «Prosecco», и тут Хойкен понял, что упустил. Не хватало «Barbera». Сначала — «Barbera», потом — рукопись. Минна Цех сделала на этом особое ударение.
— Хорошо сказано, Георг. Я повторяюсь, но для чего-то же существует в языке повторение. Я совсем забыл, что ты учился во Франции, но сейчас услышал это совершенно отчетливо. У твоих фраз почти романское построение, мне это очень нравится. Мой внутренний мир так связан с Прустом, что порой меня охватывает стыд от невозможности развить его в немецком. Немецкий Пруст — это, к сожалению, немыслимо. Это единственное, к чему у меня, наверное, есть призвание. Но это высокая цель, которая с годами становится все дальше.
Поправлять Ханггартнера и уточнять, что он учился не во Франции и его перепутали с братом, Хойкен не счел нужным. Но лгать он тоже не хотел. Единственное, что пришло ему в голову, это извиниться и постараться уйти от подобной темы. «Одинокие мужчины в темном туалете…» Язык выдавал ему сейчас сплошь ханггартнеровское. Но перед тем, как он действительно пошел в туалет, ему удалось заказать «Barbera». Немецкий Пруст, французский Кафка… В сущности, это плохой признак, когда такой автор, как Ханггартнер, ориентируется на какие-то образцы. В двадцать — ну, хорошо, в сорок — еще можно, но когда дело идет к восьмидесяти… Зрелому автору не нужно учиться у Пруста или Кафки. У него к этому времени должен быть свой дом со светлыми окнами и местом, где поклоняются тебе, а не Прусту и Кафке.
Когда он вернулся из туалета, Клаудио Марини как раз откупорил бутылку вина, и Ханггартнер пробовал его. Большая, убеленная сединами голова писателя слегка наклонилась вперед, как будто в этом положении вино могло достигнуть самых дальних уголков его мозга. Хойкен сел и постарался собраться с мыслями, но вдруг увидел посредине стола стопку бумаги, на которой, как роскошное приложение, лежали два толстых черновика. Вино, две сигары, все приборы убрать! Наконец-то!
— Одиночество. — Ханггартнер подхватил тяжелое слово и поставил его во главу угла. — Одиночество — хорошее слово для названия моего романа. От него не только душно, еще больше оно отражает потребность в общении. Не иметь возможности, не сметь ни с кем поговорить — что это, если не потребность? Главный герой моего романа одинок. Интуитивно ты прочувствовал и высказал тему, мой милый.
Хойкен почувствовал, как на него волной накатилась усталость. Пить в обед крепкое красное вино — это ему даром никогда не проходило. Но слышать при этом голос Ханггартнера — это его доконало. Он крепко вцепился в стол правой рукой и погрузился в дрему. Ханггартнер как раз рассказывал об одиноком, «уже в годах» писателе, который необдуманно впутался в переписку с продавщицей книг, девушкой гораздо моложе его. Ханггартнер приукрасил этот первый намек, но сразу переключился на рассуждения об особенностях общения по электронной почте, которое из-за высокой скорости передачи оказывает давление на получателя и заставляет его быстро отвечать. Небыстрый ответ в этом случае означает немедленный отказ. Немолодой писатель положил себя, как жертву, на алтарь электронной почты, в то время как молодая, почти незнакомая ему продавщица книг направила секционный нож и своими бойкими, короткими письмами ранила его в сердце, самое чувствительное место, — место, где обитает любовь…
Хойкен молчал, находясь в легком трансе. Уже не одна продавщица книг рассказывала, что во время необузданных введений, которые Ханггартнер читал на своих творческих встречах, она тоже впадала в подобное оцепенение. Внезапно Георг понял, что они при этом чувствовали, когда сидели, уставившись на писателя, с приоткрытым ртом, почти физически ощущая эту праздную болтовню.
— Это первая часть, — подчеркнул Ханггартнер и сделал довольно большой глоток вина. — Во второй части они впервые встречаются, начинается неистовая, до изнеможения, любовь. Их постоянно разлучают, они хотят снова увидеться, они едут друг за другом, они погружаются в страстное безумство любви, которая внутри всех нас подавляется нашим убогим существованием. Все это болезненно и горько, потому что эти двое, конечно, знают, что их борьба, борьба против законов жизни и времени, безуспешна. Мой писатель, как я уже сказал, мужчина почтенного возраста. Еще раз напомню тебе позднего Гёте, которого неожиданно посетила мечта быть вдвоем с любимой, еще раз пережить эти часы и дни, еще раз… — Он запнулся. Хойкен заметил, как близко Ханггартнер принимает все к сердцу, и понял: в этом романе он описал свои собственные несбывшиеся мечты.
— Мне было тяжело придумать концовку, Георг. Конец был очень важен для моих героев, для меня. Я прикидывал так и эдак, следует ли доводить моих персонажей до последней черты — утраты, расставания? Все мое существо противилось этому. Невозможно было пренебречь их счастьем и заставить разбежаться. Будучи автором, я могу быть Богом. Все законы жизни в моих руках. Я могу наказывать и вознаграждать. Могу отвернуться. Ах! В конце я отвернулся от моих героев. Отвернуться, отойти в сторону. Старый автор-бог уходит и предоставляет жизнь самой себе. Как ты это находишь?
Хойкен подумал, что, с точки зрения рыночного спроса, такой конец был просто идеальным. Это гарантировало роману Ханггартнера вдвое больше читательниц, чем если бы он закончился катастрофой.
— Это звучит замечательно, Вильгельм, — сказал он и почувствовал, что его голос звучит глухо из-за непроходящего транса. — Это звучит замечательно и величественно. Более благородно завершить этот роман просто нельзя. — Хойкен подумал, что в этой стране Ханггартнер получил уже все мыслимые литературные награды и венцом его трудов могла бы быть Нобелевская премия. Уже много лет он шел к этой высокой награде, которая не знает государственных границ, и день, когда ему объявят о ее присуждении, будет великим хеппи-эндом его жизни.